побережье Белого моря, заброшеных деревень, монастырей, а то и простых избушек было довольно много: в старину, когда зарабатывали в основном охотой, люди поневоле расселялись широко, чтоб не мешать друг другу, но поселения эти выходили недолговечными и через несколько поколений вымирали. Отчего забросили этот монастырь, никто не знал: но монахи, в отличие от всех прочих, потомства не имеют, так что, если братия не будет пополняться мирянами, обречены на исчезновение. При монастыре этом, как водится, было какое-никакое хозяйство, включавшее среди прочего несколько бревенчатых, срубленных еще по-старому домов, стоявших по внешнюю сторону монастырской стены. Откуда-то, вероятно, доктор знал об этом месте – может быть, рассказывал кто-то из путешественников, задержавшихся в Тотьме, а может быть, прочитал в каком-то археологическом отчете: по крайней мере, он без всяких колебаний отправился туда и занял одну из пустующих изб.
Несмотря на всю меланхолию, прибыл он туда хорошо подготовленным, имея с собой ружье с запасом пороха, пыжей и дроби, кое-какие сельскохозяйственные инструменты, семена, одежду на все времена года, рыболовные принадлежности, лекарства… то есть, по сути, от Робинзона он отличался тем, что, зная о своем предстоящем уединении, имел время, силы и средства подготовиться к нему самым обстоятельным образом. В том, что Маша (она же Мария Пантелеймоновна) последует за ним, он был как-то заранее уверен, причем настолько, что, не спросивши ее, собрал и женские вещи, причем с большим запасом. Отвезли их туда на карбасе двое местных рыбаков, отец с глухонемым сыном, у которых был перед доктором должок: жену сына пару лет назад укусила гадюка, причем очень неудачно, в шею, когда та, устав от сбора ягод, прилегла отдохнуть на казавшийся таким симпатичным замшелый взгорок. По счастью, дело было недалеко от города, так что сын успел довезти уже потерявшую сознание молодую женщину до больницы, где Веласкес ввел ей порцию сыворотки.
Прибыв на место и тщательно пересмотрев оставшиеся избы, доктор выбрал одну, наименее разрушенную и обладавшую стратегическим преимуществом: восемь ее маленьких окошек-бойниц смотрели на реку. Несколько недель потребовалось на то, чтобы привести ее в пригодное к зимовке состояние: поскольку добраться до ближайшего жилья пешком было довольно затруднительно, если не вовсе невозможно, новые поселенцы могли рассчитывать только на собственные силы и запасы – например, у них не было с собой стекол, из-за чего окна приходилось закрывать холстом, вымоченным в масле (конечно, краски, кисти, холсты и даже маленький складной мольберт доктор с собой взял).
Лес, подступавший к самому дому, оказался очень щедрым на дары: пока доктор готовил дом к будущим холодам, конопатя мхом щели в бревнах, поправляя и перекладывая покосившуюся печь и даже заново перестелив прогнившую часть пола, что потребовало недюжинных усилий, его спутница занималась заготовкой грибов, суша их на нитке, натянутой прямо между двумя росшими у самого дома рябинками, благо погода стояла превосходная. Ближе к осени, когда ударили первые, пока еще ночные заморозки, доктор начал заготавливать дрова, причем не рубил, что было бы проще, ближайшие к заимке деревья, но находил уже поваленные ветром или старостью и разделывал их прямо в лесу, перетаскивая отдельные бревнышки при помощи постромок, в которые впрягался, как бурлак. Разобрал он, впрочем, с той же целью и две почти полностью разрушенные избы, стоявшие неподалеку: жить в них все равно было никак невозможно, а своим безнадежно запущенным видом они отравляли ему, неисправимому эстету и аккуратисту, впечатление от окружающего ландшафта.
Так же быстро он освоил рыбную ловлю. В нескольких десятках метров от их дома, где река плавно поворачивала, образуя что-то вроде вдававшегося в воду мыса (на котором, собственно, и стоял монастырь), была небольшая заводь: в ней можно было расставить на кольях небольшую сеть, прихваченную из Тотьмы. В первую же ночь она оказалась до такой степени набита рыбой, что колонисты с трудом смогли вытащить ее на берег: лещи, жерехи, голавли и несколько крупных щук могли бы обеспечить их едой на несколько недель, а то и месяцев, если бы удалось придумать, как их хранить. Запасы соли, важнейшие для любого человека, живущего вдали от цивилизации, у них были, но доктору пришлось срочно сооружать постоянную коптильню, чтобы справиться с добычей.
Хуже было с мясом: собираясь хоть и без особенной спешки, но в состоянии глубокой меланхолии (вызвавшей к жизни и осенившей все предприятие), доктор не сообразил, что ему непременно понадобится собака, без которой рассчитывать на успех в охоте на крупную дичь не приходилось. Птицы же, пролетной водоплавающей и оседлой боровой было полным-полно, так что практически каждый день, не без угрызения совести оторвав час-другой от хозяйственных дел и отправившись побродить со старым «ивер джонсоном», доктор возвращался, приторочив к ягдташу то отъевшуюся на черничных ягодах тетерку, то пару рябчиков, а то и гуся-гуменника – крупную, шумную и чрезвычайно опасливую птицу. В ту осень стаи гусей то и дело проносились над их домиком в направлении ближайшего болота, начинающегося в двух верстах к северу. Вспоминая когда-то прочитанные книги и прислушиваясь к внутреннему чувству (поколения предков-кочевников давали о себе знать), доктор задумал выстроить у кромки болота маленький шалашик-скрадок, чтобы, заблаговременно туда засев, подстеречь гусиную стаю и постараться одним картечным выстрелом убить несколько птиц. Несмотря на робкие протесты Маши, боявшейся оставаться дома одной, он, выйдя пораньше и сразу отыскав примеченный накануне исполинский выворотень, организовал себе засидку: срезанными ветками орешника закрыл с трех сторон образовавшуюся полость, натаскал внутрь пересохшего кукушкина льна и, поместив ружье на сошку, забрался внутрь, задвинув за собой ветки.
До обычного времени прилета птиц оставался еще час или два, так что доктор погрузился в задумчивость, тот род особенного транса, который иногда настигает деятельных по характеру людей, вдруг по какой-нибудь нужде оставшихся в праздности наедине с природой: в штиль посередине моря или в безветрии в лесу. Он, кажется, начинал уже задремывать, причем по вечному самоконтролю сам себе это позволил, справедливо полагая, что шумный грай гусиной стаи разбудит его лучше любого камердинера, – и, находясь уже на границе сна и яви, услышал шаги, приближающиеся к его убежищу.
Здесь надо сказать, что лес, который первоначально Веласкес считал вовсе необжитым людьми, в действительности оказался почти многолюдным: время от времени появлялись какие-то таинственные мужики-странники с берестяными пестерями, спрашивали иногда разрешения переночевать в избе (особенно в дождливую погоду) и, получив таковое, устраивались где-нибудь на лавке. Предложенную трапезу охотно разделяли, но от всякой беседы, кроме светских (применительно к условиям) разговоров о погоде, решительно уклонялись. Проходили иногда монахи из каких-то далеких скитов, шедшие берегом реки