— Благодарю.
Приехали к Голубому Озеру. Клаас выходит из машины размять ноги и удивиться бирюзовому цвету воды в озерце. Сергей Павлович достаёт сотовый телефон и, щурясь, как бы слегка брезгливо набирает номер. Выражение озадаченности сменяется на его лице несколько деланой досадой.
— Вообразите, нет связи, — разводит он руками, приближаясь к Эдику стремительно. — Хотел позвонить, чтобы нас встретили.
Внизу дороги, у края которой остановились путешественники, небесного цвета речка взрывается пенными гребнями. Серые скалы нависают вопросительно.
— Как зовут Вашего сына? — неожиданно интересуется Сергей Павлович.
— Хельмут, — отвечает Клаас, будто ни мало не удивившись вопросу.
— Мужественное имя, — замечает Сергей Павлович одобрительно. — Не в честь ли последнего объединителя Германии назван?
— Нет, что Вы. Жене нравилось это имя. Heldenmut — мужество героя, так она толковала его. У неё была одна любимая дюреровская гравюра. Её обычно называют «Рыцарь, дьявол и смерть», хотя сам Дюрер именовал её просто «Всадник».
— Шедевр, шедевр, — соглашается Сергей Павлович.
— Клара часто повторяла: «страхи всегда нас будут одолевать, наступать нам на пятки, выглядывать из-за кустов. Но мы должны иметь мужество героя, как у рыцаря на гравюре. Только вперёд!» Впрочем, подождите.
Эдик бежит к машине и возвращается с дневником. Между страницами он отыскивает сложенный лист формата А 4 с гравюрой. На оборотной стороне каллиграфически выведенная надпись: «Meinem lieben Helmut. Habe immer Mut, egal was passiert. Du bist mein Held»2.
Сергей Павлович аккуратно берёт листок и разглядывает его, кивая головой, словно соглашаясь с чем-то.
— А фотографии супруги и сына нет с собой?
— Нет, я стараюсь не смотреть на фотографии. Храню её образ в душе, там она всегда живая, а фотография мертвит даже живого человека.
— Да, да конечно, конечно. Мне это так понятно. Я тоже не любитель снимков. Картина — совсем другое. Хельмут живёт с… Я запамятовал.
— С дальней родственницей, дочерью моей двоюродной бабки. Она забрала Хельмута в Германию сразу после смерти жены.
— Ну а Вы что же?
— Да дело это не быстрое, Сергей Павлович. Не имею я права въезжать в страну, пока ведомство по иностранцам рассматривает мой «антраг».
— Ну да, наслышан.
— И потом, если честно… — Эдик мнётся, подыскивая слова.
— Поезжайте, поезжайте, — старик внушительно сдвигает брови, — там ведь у Вас сын.
Эдик вспоминает двухлетней давности разговор с маминой подругой, тётей Фридой.
— Edje, wann kommst do röwer? — доносилось из трубки. — Deine Moddr hat mr gesaacht do kommst in zween Johr. Es is doch kut hier in Teitschland. Edje, komm, ich lur uf dich3.
Кроме Клаасов у тёти Фриды никого не осталось, все родные сгинули при пересылке и в трудармии. Замуж второй раз так и не вышла. Она приезжала из Караганды помочь Амалии Вольдемаровне с Эдиком. Тихая мирная женщина. В Германии ей обеспечена спокойная одинокая старость.
— Поеду, конечно, — Клаас опускает голову. — Ради ребёнка поеду.
— Слушайте, друг мой, Вы как будто на Колыму собираетесь. Что за декабристские настроения? Если хотите существовать, эмигрируйте на Запад, а если желаете рассуждать о смысле существования — оставайтесь. Россия — страна философов и забулдыг. Лежит эдакий представитель народа на тротуаре, и мне уже невольно совестно становится: «Надо бы, помочь, — думаю, — человек в беде. Свой ведь, русский!» Суну ему десятку для успокоения совести и иду дальше. Но как-то раз совесть не пожелала успокаиваться. «Что ж ты от человека-то отмахиваешься, — говорю я себе. — Десятку каждый сунуть может, а ты попробуй помочь ему выбраться из скотского состояния». Вернулся, заговорил с ним. Привёл к себе в дом. Он у меня месяц жил. И что Вы думаете? Не захотел искать работу, не захотел человеком становится. Вот так и Россия. Наш народ устраивает такая жизнь горемычная. Вам с родиной повезло, Эдуард, так воспользуйтесь же этим. Я русский — это мой народ, моя страна, моя судьба, если хотите. Я тут родился тут и помру. Но Вы-то не русский, можете уехать без мук совести. Матушка Екатерина Ваших праотцов призвала, чтобы Россию обустроить, но не вышло ничего. Как обычно: позвали, наобещали с три короба и обманули. Неловко такое говорить, конечно, но уж лучше откровенно. Вы теперь с чистой совестью можете возвратиться в «фатерланд».
— С таким же успехом и Вы можете эмигрировать, если учесть Ваш профессиональный опыт и наверняка неплохие связи на Западе.
— Да русский я, поймите Вы наконец. Из России мне дороги нет, я даже от большевиков не бегал. Родина — мой крест. Без отечества не представляю себе жизни. Не могу я родину с собой на подошвах ног унести. Впрочем, лукавлю. В начале девяностых уезжал из России. Каюсь.
— Куда же.
— На тот… то есть, в Новый Свет. — Сергей Павловович лукаво улыбается в усы.
— Это в Америку что ли?
— Так и есть, в Америку. В Северную Америку, — отставной инженер назидательно поднимает указательный палец. — А если быть совсем точным — в Нью Йорк.
— Как же отважились вернуться-то? В начале девяностых?
— Дело было так. Ехал я как-то в поезде метрополитена, со мной сделался приступ дурноты — а надо сказать, что в США мне довольно часто становилось дурно — и я вышел на платформу подышать. Едва лишь мне полегчало, начал я с любопытством разглядывать пейзаж, пытаясь проникнуть в его скрытый смысл. На горизонте свёрла небоскрёбов крошили заветренное небо. Подо мною расстилалась империя, ржавеющая подобно эстакадам висячего метро. И вдруг, среди груды одряхлевшего кирпича и металла, среди протертых до дыр улиц, к небу взметнулся перламутровый шпиль. Я направился к стрелке этого небесного компаса: «Евангелическо-лютеранская церковь св. Марка. A. D. 1890», — гласила немецкая вязь на кирпичном фасаде. Я понял, что это знак. Небеса почему-то всегда подают мне знамения через немцев. Вот и Вас я встретил неспроста. Я сразу понял, какого вы рода-племени: характерная выправка, взгляд прямой и несколько тяжёлый, благородное упрямство. Вы только не обижайтесь, ради Бога. Я, знаете ли, весьма благоволю германцам. Так вот, в нескольких кварталах от лютеранской кирхи (на перекрёстке Трооп Авеню и Фазэр Дональд Джей Кенна Уэй) грациозно возвышалась её католическая сестра, убранная готическими кружевами. Она была четырьмя годами младше строгой лютеранки.
Вдруг мне представился святой, уроженец тамошних мест, который каждую ночь — когда империя уползает в берлогу и её желтые глаза не видят улиц — обходит все городские храмы и молится о жителях метрополии, как Авраам молился о граде, околдовавшем его охочего до успеха племянника. Потом я выпил шампанского и записал в блокноте следующее:
Поеду всё ж. Пусть даже мой побегНе остановит саморазрушеньяИ русский не объявится ковчег,И не свершится чудо просветленья.
Меня пьянит свободы краткий мигСредь рабства суеты и созиданья —Свободы от рассудочных вериг,От мелочи тщеславного стяжанья.
На свете счастья не было и нет,И недоступны мне покой и воля,Но есть мечта и авиабилет,И облегченье в перемене роли.Россией я отравлен до корней.Во мне её стальные хороводыИ дух самодержавных бунтарей,Не отвердевший Статуей свободы.
Сырых закатов смертная тоска,Похмельных рож зловонное веселье,Надрывной неизбежности века,Трагических ошибок повторенье.
Нельзя ли всё ж полегче? Нет, нельзя.Мне не дано ступать средь отражений,По глади удовольствия скользя,Пружинистой походкой достижений.
— Вы, однако, романтик.
— Я русский.
— Не жалеете?
— Я русский, поймите же Вы наконец.
— Ну, а Америка-то вообще как?
— Сама по себе ничего. Комфортабельное кладбище, как, впрочем, и весь Запад.
— Кладбище?
— Это не мое сравнение. Это у Достоевского так. А я бы от себя добавил, что иммиграция в Америку напоминает сожительство с банкоматом, мезальянс! Скажу ещё, перефразируя, впрочем, Вашего соплеменника, Мартына Ивановича Лютера, что ежели ад существует, то Нью Йорк построен на нём. Я даже высказываюсь не в эстетическом смысле, хотя эстетика там совершенно демоническая. Боже мой, какая безвкусица этот Манхеттен! Подобные циклопические саркофаги могут привидеться исключительно в состоянии белой горячки, но человек, не лишенный эстетического здоровья, протрезвев, немедленно сравнял бы с землёй всё это безобразие и построил бы что-нибудь приличное. Нью Йорк, дорогой Эдуард, — это пощёчина здравому смыслу. Довелось мне как-то беседовать с немкой лет тридцати, женщиной столь же восхитительной, как и местность, откуда она родом. Городок Констанц на Боденском озере, одним краем своим вдаётся в Швейцарскую конфедерацию. Не бывали?