Да, вторая война была не то что первая, это уж точно. Для Наташи визитной карточкой второй войны навсегда останется картина, которую она увидела зимой девяносто девятого у въезда в Грозный. Небольшое поле, пустырь, укрытый белым снегом. Она проезжает мимо на такси. В снегу на коленях сидит мужчина, спиной к дороге. На нем пальто и норковая шапка. Нашел время молиться, подумала тогда Наташа. Через два дня она снова ехала мимо этого места, а мужчина по-прежнему молился в снегу.
– Разве сейчас время намаза? – спросила она у водителя.
– Он давно там сидит, – ответил тот.
Поднялась стужа. Все заледенело – люди, лица, слова. Ведь в городе было холодно – газопровод был взорван минерами еще прошлым летом. Только война, разогретая, в теплой камуфляжной куртке ходила по Грозному. Ей не было холодно. Она никогда не мерзла. А где-то в далеком горном селе, стоящем на вершине и струящемся дымом из печных труб, домой ждали отца. А он молился в снегу посреди минного поля. И молитва его будет длиться до самой весны, пока солнце не растопит снег и сосульки на его подбородке. Тогда он расслабится, упадет лицом в пахнущую перегноем землю, и земля примет его новорожденными цветочками. Вот этого, как хотите, Наташа понять не могла.
Лес
Она проснулась в танке. В виске стучало. Высунулась из люка. Ночь подходила к концу. Светало. Пошел снег. Вспомнила про носки, которые оставила сушиться на коряге у костра.
Лес стоял темный, частый, глубокий. Аргунское ущелье – щелочка в самом сердце Чечни, заканчивалась Черными горами. Почему их назвали Черными? – спрашивала Наташа, шурша по листьям к костру. Прячутся ли в них черные люди, с иссиня-черными волосами до пояса?
Костер погас. Носки сгорели – от них остались только две почерневшие резинки. Лес не двигался. Тихо – ни звука. Танки спали. Пошел снег – мокрый, зябкий, вперемешку с дождем. Еще день в лесу, и больше она не выдержит.
Лес задвигался, выпуская темные тени. Они шли молча, только палая листва шепталась под их ногами. Скоро начнет светать.
Тени остановились у костра. Девятнадцатое февраля двухтысячного года. Юбилей второго тысячелетия.
– Привет, – поздоровались тени, подойдя к угасшему костру.
– Привет, – ответила она, но в предрассветных сумерках не смогла разглядеть их лиц.
– Ты что здесь делаешь? – спросили тени.
– Да вот носки сушила, – Наташа показала резинки.
Тени засмеялись.
– Надень на ноги полиэтиленовые пакеты, – пробасила одна из теней, наклонилась и прикурила об уголек.
– Надевала на кроссовки еще вчера, не помогло, все равно ноги промочила.
– Ты их на носки намотай. Мы тоже пакеты применяем. Хотя у нас портянки.
– Нету больше носков... – Наташа пошевелила голыми пальцами в сырых кроссовках. У нее уже начинался бронхит.
– Что ж ты в такой обуви по лесу ходишь? – поинтересовалась тень, из ее рта пошел дымок, запахло табаком, кажется, «Примой».
– Представляете, еще вчера утром у меня были валенки. Шли сюда с одним майором, а он все ныл, ныл – то холодно, то ноги замочил. Я, лишь бы его не слушать, отдала ему валенки.
– Взял? – спросили тени.
– Взял, – ответила она. – А теперь у меня бронхит. Кха-кха, – кашлянула она, и из ее рта пошел дымок испарины.
– Это ты зря, – заметили тени.
– А вы куда идете?
– Туда, – одна из теней показала в сторону леса.
Ночь серела.
– А можно мне с вами? – попросила она.
– С нами нельзя, – пробасили тени.
– А можно я тогда вас сфотографирую?
– Так ведь темно...
– Сейчас рассветет.
– Через сорок минут мы уходим...
Тени присели на сырую листву, прислонились спинами к деревьям. Вчера в свете дня она видела на их стволах мох. Рассвет приходил в ущелье медленно, солнце еще не выкатилось из-под земли, но утро уже освещало тени. Теперь Наташа могла их разглядеть. Теплые солдатские куртки с серыми воротниками, обхваченные крест-накрест пулеметными лентами. Вязаные шапочки на ушах. Красивые. Красивые, как на подбор. Один выпустил сигаретный дым прямо ей в объектив, усмехнулся, голубой глаз сверкнул, и она влюбилась в свой кадр.
Вдохнула мужской табачный дым. От ее сигарет пахло по-другому – по-женски. Туман окутал ее одиночеством. Не профессиональным. Ее, женским одиночеством. Одиночеством изо дня в ночь, из года в год. А на войне встречались мужчины, и ей достаточно было посидеть рядом с ними, попить чаю из жестяной кружки или вот, как сейчас, постоять, вдыхая запах их «Примы». Этого было достаточно для того, чтобы почувствовать себя маленькой хрупкой женщиной. Да, она таскала тяжелую сумку с аппаратурой. Да, она могла класть шпалы. Она могла не мыться и встречать обстрел в полный рост. Но она была маленькой, хрупкой женщиной. В Москве она чувствовала себя сильной – ее окружали слабые, женоподобные, истеричные мужчины, нежные, как подснежники. Там были потемки. Здесь был свет. Солнце вставало над частыми деревьями.
Туман вышел из глубины леса и окутал ее одиночеством – плотным, холодным. Деревья и вправду были покрыты свежим мхом, а листья на земле – кое-где припорошены снегом. Она сглотнула комок.
– Ребята, а можно мне с вами?
– С нами нельзя...
– Возьмите хотя бы мои визитки...
Тени уходили в лес. Наташа смотрела им вслед, шевелила холодными пальцами ног, сжимала в руках резинки, оставшиеся от носков, и шумно сглатывала, у нее начинался бронхит. Это было девятнадцатого февраля. А двадцать первого, накануне праздника настоящих мужчин, в Аргунском ущелье под Харсеноем разведчики псковской войсковой части номер 64044 приняли бой с отрядом Хаттаба и героически превратились в тени.
Шел мокрый снег, а потом вышло солнышко – февральское, хорошее. В феврале чеченское солнце, правда, хорошее. От солдатских курток повалил пар. Восемь дней в лесу – это не шутки. Боеприпасы, гранатометы – все приходилось нести на себе. Спали на земле – на сырых листьях. Устали. Расслабились. Восемь дней в зимнем чужом лесу.
Солнце спряталось. День – двадцать первое февраля двухтысячного года – заметно потемнел.
– Передай командованию, питание у рации на исходе, мы выключаем станцию, – позвал старший лейтенант радиста.
Сил у рации оставалось на крайний случай. Но крайнего случая в отряде никто не ждал.
– Приглядывай за ним, – скомандовал лейтенант Витьку, имея в виду радиста. Радист в отряде – ценный человек. А у рации еще оставалось сил, на один раз бы хватило.
Разведчики присели на землю. Закурили. Привыкли молчать. Все давно было сказано. Молчали и курили.
День вздрогнул.
Треск.
Пулеметные очереди.
Рванули за деревья, за щиты их стволов. Те, кто успел. «Зачем положил автомат на землю?» – пронеслось в голове лейтенанта. Треск с двух сторон. Очереди прошивали стволы. Лейтенант упал за дерево, в небольшую ложбинку. Прицелился из Стечкина.
Радист посмотрел на рацию, вспоротую пулями. На крайний случай ее бы хватило.
– Витек, – хрипло позвал он. – Витек, ты живой?
– Живой, – приподнял голову Витек.
Запели пулеметы.
– Молодцы ребята, – пронеслось у лейтенанта. – Давайте, жмите! Жмите!
Огонь учащался, брал разведчиков в раскаленное кольцо – стреляли со всех сторон. Они попали в окружение.
Когда на секунды очереди смолкали, из-за деревьев доносилось протяжное: «Русский Ванька, сдавайся! Сдавайся!»
– Ракету! Ракету! Ракету!
Это кричали радисту. Диким надрывным голосом.
– Красной нет! Красной нет! Только осветительная! Красной нет!
– Русский Ванька!
– Витек, ты живой? Витек...
Витек лежал в метре от радиста с простреленным горлом. Хрипел. Бухнуло в ложбине – там, где лежал лейтенант. Радист вздрогнул. Горячим обдало лицо. Пулемет голосил один, второй умолк.
– Русский Ванька, сдавайся! Русский Ванька, сдавайся!
Голубой глаз блеснул.
– Сейчас я вам... Сейчас я вам дам Ваньку... Сейчас я вам...
Тра-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-тата-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та-та.
– Сейчас я вам покажу Ваньку. Сейчас я вам...
– Русский Ванька, сдавайся!
Голубой глаз блеснул. Сейчас я вам. Я вам в полный рост. В полный рост я вам сейчас. Поднимусь в полный рост.
– А-а-а-а-а-а-а-та-та-та-та-та...
Пулемет замолчал. Упал в полный рост.
– Я вам покажу Ваньку. Сейчас я вам. Как я вам сейчас. Покажу я вам Ваньку. Вам Ваньку я. Я. Сейчас вам как дам. Дам я вам сейчас. Я вам. Вам я. Ваньку.
– А вот пулемет. Я нашел пулемет. Ванька еще жив, что-то хрипит.
– Я вам как покажу... Как я вам дам. Ваньку вам. Я покажу.
Хлоп.
Голубой глаз закрылся.
Голубой глаз открылся на Наташином кадре. Пускает дым прямо в объектив. Усмехается голубой глаз. Она влюбилась в свой кадр.
– О, я Стечкина нашел!
– А я автомат!
– Этот еще жив! Смотри, признаки жизни подает.
Хлоп!
Хлоп. Хлоп. Хлоп. Хлоп.
Боевик снял с руки радиста часы – простые, дешевые. Хлоп – добил Витька. Поднял голову радиста за ухо. Пошарил рукой за воротником. Цепочку искал. А там серебряный крест на веревке. Радист не дернулся, не вздрогнул, вжал пол-лица в мокрые листья. Он был живой.