Расстояние между ними и полицейским участком увеличивается, собственные тени крадутся впереди, удлиняемые фонарем, горящим за их спинами. Они внимательно и чутко прислушиваются к шагам друг друга: ненависть их породнила. Через несколько шагов Игеруэла смиренно пожимает плечами.
– Так или иначе, на сей раз мы их забудем. Я имею в виду эти два словарных определения. Что же касается будущего… Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы эпоха, когда начнут бояться вас и вам подобных, не наступала как можно дольше. В любом случае к этому времени наш маленький тактический альянс уже прекратит свое существование.
– Очень на это надеюсь!
– Не стройте иллюзий: развалится один – появятся другие. Помимо нашей маленькой подпольной ячейки существует определенный союз интересов, пусть даже конкурирующих, который никогда не исчезнет… Несмотря на столь испанскую потребность не убедить – и даже не победить, – а уничтожить противника, по сути, я вам необходим так же, как вы мне.
– Не говорите глупостей!
– Неужели вы этого не понимаете? Пораскиньте мозгами – ведь именно этому вы учите в ваших проповедях. Мы с вами, дорогой мой, паразитируем друг на друге, подобно некоторым организмам. Каждый играет особую роль, располагаясь по разные стороны ограниченного и грубого народа, движимого низменными инстинктами, возможность освобождения которого всегда будет невелика… Даже в том случае, если мы насмерть забьем друг друга палками, воскреснем мы опять-таки непременно вместе. В конце концов, простому народу, и уж тем более испанцам, ничто так не потребно, как сон, аппетит, ненависть и страх; а мы с вами, каждый на свой лад, именно это ему и обеспечиваем. Что, не верите? Вспомните старую пословицу: противоположности сближаются.
– Что это за столпотворение? – удивляется дон Эрмохенес.
– Шлюхи, – отвечает аббат Брингас. – Их везут в Сальпетриер.
Они остановились на углу улицы Сен-Мартен, где толпится множество любопытных, зевак и просто горожан, которые выходят поглазеть на происходящее из соседних лавок. Жильцы высовываются из окон. Мимо голов и шляп проплывает подвода, везущая женщин. Их около дюжины. Разновозрастные, растрепанные, одетые кое-как, они едут в телеге под присмотром дюжины полицейских в синей форме, вооруженных ружьями и штыками.
– Какое странное зрелище, – произносит адмирал.
– Чего тут странного, – возражает Брингас. – В Париже тридцать тысяч проституток. Одни промышляют открыто, другие – тайком. Каждую неделю их арестовывают – с излишним, я бы сказал, рвением… Свозят в Сен-Мартен, и раз в месяц они предстают перед судом. Стоя на коленях, выслушивают приговор, а затем их отправляют в тюрьму отбывать срок. При всем честном народе, в назидание, так сказать.
Академики и Брингас остановились и вместе со всеми смотрят на проезжающую повозку. В основном зеваки глазеют из обычного любопытства, однако есть и такие, кто насмехается над женщинами и оскорбляет их. Женщины разновозрастны – от седовласой матроны до совсем невинной на вид девушки. Некоторые, особенно кто помоложе, стоят, понурив голову, опозоренные и заплаканные. Другие преспокойно выдерживают чужие взгляды, а есть и такие, кто без тени стыда выслушивают оскорбления да еще и осыпают полицейских самой отборной бранью.
– Жуткая картина, – произносит дон Эрмохенес. – Смотреть невозможно! Эти несчастные не заслужили того, чтобы с ними так обращались.
Брингас обреченно машет рукой.
– Так устроена наша действительность. Вот он, перед вами, этот лицемерный город, столица философов, которой вы так восхищаетесь. У этих несчастных нет ни защитников, ни адвокатов… Их посадят в тюрьму без каких-либо гарантий, и у них нет никаких прав.
– Куда, вы говорите, их везут?
– В Сальпетриер, это тюрьма для публичных женщин. Там их сортируют и тех, кто заразен и лечению не подлежит, отправляют в Бисетр, это в одной лиге от Парижа: страшное место, где такие понятия, как сострадание и надежда, будто бы никогда не существовали… Ад, в котором в ужасающей тесноте содержатся четыре или пять тысяч заключенных и откуда эти несчастные, скорее всего, никогда не выйдут, загубленные пороком и болезнями… Название этого места, этой сточной канавы городских низов, где томятся вперемешку преступники, неудачники, нищие, безумцы, больные, никто не в силах произнести без содрогания. Позор этого города и стыд всего человеческого рода!
– Какой кошмар. – Дон Эрмохенес смотрит на юную арестантку: в руках у нее соломенная шляпа, в которой спит грудной младенец. – Просто сердце разрывается!
Брингас согласно кивает. Самое страшное, говорит он, – произвол, с которым все совершается. Совесть какой-нибудь развратной княгини или маркизы, которых в Париже тьма-тьмущая, несравнимо более запятнана грехами и пороками, чем у этих бедных женщин. В этой позорной телеге едут несчастные, у которых нет протекций, их не попытается защитить ни полицейский, ни представитель власти, ни покровитель со средствами. Они полностью бесправны.
– Когда думаешь, – с горечью добавляет аббат, – о потаскухах в обличье респектабельности, которыми кишит этот город, о красотках из Оперы, о содержанках, о подружках полицейских, которым есть на кого опереться, и сравниваешь их с этими бедолагами, понимаешь, до чего же несправедливо все устроено… Даже между арестантками нет равенства. Та, у которой есть хоть какие-то средства, друзья и деньги, едет в крытом экипаже и в другое время, когда можно, по крайней мере, укрыться от публичного позора.
Группа мужчин и женщин, которые также остановились поглазеть на повозку, узнали одну из арестанток и теперь выкрикивают в ее адрес грязные оскорбления, которые женщина преспокойно возвращает им в виде безобразных ругательств, пока один из охранников не грозит ей штыком и не приказывает заткнуться.
– Взгляните на этих тварей, – говорит Брингас. – На этих подонков! Сегодня они глумятся, а вчера, возможно, кто-нибудь из них пользовался услугами одной из этих матрон… В Париже пятьдесят миллионов в год расходуется на живой товар, оседая в руках модисток, ювелиров, извозчиков, держателей трактиров, владельцев домов свиданий. Чрезвычайно выгодное дело, как вы можете себе представить. И вот город, который наживается на тяжком труде этих работниц, простите за эвфемизм, их же наказывает и предает позору. Ibi virtus laudatur et auget dum vitia coronantur…[50] Просто тошнит от этого!
Телега проезжает мимо аббата и академиков, ребенок на руках у женщины начинает плакать. Безутешный детский крик перекрывает голоса толпы.
– Невыносимо, – произносит потрясенный дон Эрмохенес.
Не он один поражен зрелищем. Несколько женщин, рыночных торговок, склонных, подобно ему, к состраданию, что-то выкрикивают, защищая молодую мать и ее ребенка, и в ярости бранят полицейских. Их негодующие вопли меняют настроение толпы: оскорбления и издевки внезапно стихают, вместо них раздаются голоса сочувствия и возмущения. Брингас с довольным видом любуется сценой, язвительно улыбаясь.
– Вот она, переменчивость толпы, – произносит он. – Все-таки не все потеряно. Остались кое-где совесть и порядочность… И люди, которым не безразлична несправедливость и чужое несчастье. Эти люди грозят кулаком небу, где нет никаких богов… Сегодня их кулак все еще пуст, но однажды он поднимет орудие мщения – очистительный факел!
Гул возрастает. Как пороховой дым, крики негодования окутывают толпу, которая теперь на все лады чихвостит и распекает полицейских. Брингас с готовностью присоединяется к ним.
– Долой произвол! – яростно голосит он. – Смерть дурному правительству и бесчестным притеснениям!
– Ради бога, сеньор аббат, – в ужасе бормочет дон Педро, тщетно стараясь его унять. – Пожалуйста, успокойтесь!
Брингас смотрит на него помутневшим взглядом.
– Успокоиться, говорите? Вы хотите, чтобы я успокоился, став очевидцем этого омерзительного зрелища? К черту спокойствие! Долой произвол и штыки!
Именно штыки и принимаются утихомиривать разбушевавшуюся толпу. Торговки требуют у полицейских освободить юную мать, но те яростно отталкивают их, целясь из ружей, которые мгновение назад висели за спиной. От этого возмущенные крики собравшихся становятся еще громче, толпа колышется, словно пшеница под ветром. Зеваки мигом ополчаются против гвардейцев, кое-кто уже швыряет в них булыжники. Командующий офицер выхватывает саблю.
– Отсюда надо уходить, и побыстрее, – говорит адмирал.
– Никогда! – вне себя вопит Брингас. – Свободу матери и ее ребенку! Свободу этим несчастным!
Он яростно кричит по-французски, указывая тростью в сторону телеги. Какие-то оборванные молодые люди и примкнувшие к ним доходяги самой завалящей наружности вслед за торговками осаждают гвардейцев, пытаясь прорваться к повозке и освободить пленниц. Сыпятся первые удары кулаками и прикладами.