не возразил ни слова: всем было известно, что казачий атаман, довольно долго не притрагивавшийся к чарке, пока был на глазах у Багратиона, сорвался вновь, и беспорядочное его командование арьергардом стало причиной довольно тяжелых потерь. Арьергард, еще находившийся в Вязьме, поручили генералу Коновницыну с приказанием упорно защищаться на каждом шагу.
В полдень войскам объявили о новом отступлении. Известие восприняли без обычного ропота; до Гжатска было верст двадцать с небольшим. Там дожидался генерал Беннигсен, которого Кутузов вёз с собой от Вышнего Волочка, – еще один неприятный сюрприз для Барклая.
Дождавшись, когда главнокомандующий поспит после обеда, Михаил Богданович предложил ему осмотреть позицию при деревне Ивашково, в четырех верстах за Гжатском, где можно было бы дать сражение, когда генерал Милорадович подведет резервные полки. Кутузов охотно согласился.
Позиция была довольно выгодная, неприятелю пришлось бы переходить за речку, оставив ее в своем тылу. Беннигсен, однако, признал ее совершенно неудобной. С трудом сдерживая раздражение, Барклай спросил у него, в чём же, по его мнению, недостатки сей позиции. Генерал показал на обширный лес впереди центра, отстоявший на полтора пушечных выстрела: неприятель скроет там все свои приготовления к атаке и через него же прикроет неудачи в случае отступления. Вспылив, Барклай напомнил ему, что они не в Аравийской пустыне, если искать безлесную местность, так они во всей России не найдут приличной позиции. Может, Беннигсену известна другая, удобнейшая? Кутузов согласился с Барклаем и заявил, что сражение будет дано на этом месте.
Вся армия подтянулась к Ивашкову к восьми часам вечера и расположилась на ночлег; к утру появился Милорадович с подкреплением. В мундирном сюртуке без эполет и в белой фуражке с красным околышем, с офицерским шарфом через плечо и с нагайкой на ремне, Кутузов вышел на крыльцо. Казак подставил ему под ноги скамейку, главнокомандующий с трудом взобрался на спину маленькой, но крепкой лошадки и поехал к биваку гвардейской пехоты. Крики «ура!» приветствовали его грузную сутулую фигуру. Утро было ясным, на небе ни облачка, и только одинокий орел выписывал круги над самой головой светлейшего князя. Кутузов снял фуражку, обнажив седую голову.
– Здравствуй, добрый вестник! – воскликнул он.
– Ура! – грянуло войско.
Объехав один только лагерь, главнокомандующий вернулся назад; казак со скамейкой следовал за ним.
Солдаты принялись строить укрепления, но у Барклая сосало под ложечкой из-за дурного предчувствия. Приказом по армиям начальником главного штаба был назначен генерал Беннигсен, дежурным генералом – полковник Кайсаров, их приказания должны были почитаться приказами самого Кутузова, а Коновницыну полагалось рапортовать непосредственно Беннигсену и получать предписания от него. Князь также пожелал держать при себе полковника Толя, которого хорошо знал, и тем оставил Первую армию без квартирмейстера. Барклай-де-Толли уже не в счет? Как будто нет его? Так может, и обещанного ему сражения тоже не будет?
В восемь часов пополудни армия получила приказ выступать на Дурыкино, отправив все обозы и транспорты за Можайск, а всех больных – в Москву. Арьергард должен был сдерживать неприятеля, до вечера не пуская его в Гжатск.
Можайск? Это еще пятьдесят верст к востоку! Высланные ранее офицеры не нашли в этом направлении никакой удобной позиции для сражения! Зачем же отступать? Кутузов пояснил, что к Можайску стягиваются полки Московской милиции, сосредоточение сил – главное условие сражения, у Бонапарта-то людей поболе будет. К тому же армию надо привести в порядок: обленились, распустились, дисциплина в упадке – вон, адъютант цесаревича собрал до двух тысяч мародеров, против которых будут приняты строжайшие меры… Барклай почувствовал себя оплеванным; вернувшись к себе, он взял в руку заряженный пистолет и долго смотрел на него… но потом убрал на место.
…«Друг мой Аннушка и с детьми, здравствуй! – диктовал Кутузов письмо к дочери. – Это пишет Кудашев, так как у меня немного болят глаза и я хочу их поберечь. Какое несчастье, мой друг, находиться столь близко от вас и не иметь возможности вас расцеловать, но обстоятельства очень трудные.
Я твердо верю, что с помощью Бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание возле Тарусы мне совсем не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжай же, мой друг! Но я требую, чтобы всё сказанное мною было сохранено в глубочайшей тайне, ибо, если это получит огласку, вы мне сильно навредите».
* * *
Ехать, ехать немедленно!
Тихон только что вернулся из Москвы с неимоверным трудом. Градоначальник отдал распоряжение магистрату, чтобы купцам и мещанам паспортов не выдавать, кроме их жен и малолетних детей; народ ропщет на дворян, которым выезжать позволено. Везде кареты, фуры, подводы с сундуками и пожитками; лавки многие закрыты, ничего нужного уже не достать. Волконские уехали в свою казанскую деревню, Апраксина с дочерьми – в орловскую, Архаровы – в тамбовскую, графиня Толстая – в Симбирск, и Мещерским давно пора в Моршанск.
– Если будет с’яжение и Александр Иванович, не п’иведи Господь, сложит в нём свою голову, мы уж ему ничем не поможем, – увещевала Авдотья Николаевна заплаканную дочь, – если гханят его, то увезут куда-нибудь далее Москвы, в Яославль или еще куда, а ежели в Аносино п’ежде того ф’янцузы явятся, то и нам несдобховать, и ему будет мало гхадости узнать о том! Собихайся, Настенька, в’емени нет! Возьми только самое нужное из белья, из одежды, много вещей с собой бхать не след! На своих поедем, не на почтовых.
«Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет», – пишет в своих афишках граф Растопчин. Обещает вывести сто тысяч молодцов и кончить дело при помощи Иверской Божьей Матери – как ему только не совестно!
Ах, голова кругом идет! Образа надо снять, сложить в сундук и отнести в Троицкую церковь. А как с иконостасами быть? Только-только поставили иконостасы в обоих приделах. Жаль, освятить не успели… Пусть батюшка решает. Из серебра надо взять, что понужнее, а что получше и потяжелее, здесь оставим. Чаю во всём доме сыскался только один фунт, а купить уже негде. Да и денег мало – всего пятьсот рублей ассигнациями. Тихон говорит, что за постой в домах требуют уже не по пять копеек с человека, как раньше, а по рублю, за сено и овес дерут втридорога. Он сам видел, как ратники, стоявшие лагерем у дороги, бранились и всячески грозили уезжавшим, называя их трусами, изменниками и предателями. Как бы