выкрики. Он уже не ходил, а бегал по кабинету. Подбежал ко мне, размахивая кулаками.
— Тебя и хлебом не надо кормить. Ты на кого руку поднял? — показывая на портрет царя Иосифа, зло рванул за руку, как ранее Селезенкин, и ударил по лицу. Посыпалась одноэтажная и многоэтажная матерщина, какой во всей своей жизни не слыхал. Зайцев бегал по кабинету, кричал и брызгал слюной, с трубкой в зубах. Подбегал ко мне, грозил и махал кулаками перед лицом, хватал за руки. Я смотрел на его беснующееся состояние и ясно видел — садист, и опять еще одна мысль — ему лет сорок-сорок пять, и возможно, что этот садист имеет семью, детей, и как он может быть мужем и отцом детей. Неужели часть марксидов уподобились, докатились до крокодилов, поедающих свою жертву-добычу со слезами на глазах от удовольствия.
— Ну, что скажете о распространении листовок о Кронштадтском мятеже?
— Скажу то, что и раньше говорил: листовки в аудиториях двадцать лет тому назад были распространены кем-то из студентов, привезли их из Ленинграда.
— Нет, ты мне скажи, кто тебе их давал и кто распространял.
— Этого я не знаю.
— Так, так, — прорычал Зайцев, — подожди, все скажешь, отца-мать забудешь, а скажешь. Ну, а уж заодно скажи: где взял шрифт и где он сейчас находится?
— Об этом я уже говорил: купил студент Дорохин на рынке, и перелили его на охотничью дробь.
— Хорошо, на эту тему у нас будут еще разговоры, и я добьюсь, что признаешься во всем.
Пришел надзиратель и увел меня в камеру.
Начались беспрерывные вызовы на допросы к Зайцеву. Сотни раз заставлял и требовал от меня рассказывать об одном и том же. Отборная матерная ругань сыпалась из его марксидских уст подонков всего земного шара. Зайцев время от времени подбегал ко мне, махал кулаками, брызгал слюной.
— Я тебя загоню, где Макар телят не пас.
Такие ночные допросы продолжались около трех недель. Физические и моральные силы все больше слабели. Видимо, не мытьем, так катаньем решил Зайцев добиться моего обвинения.
[Суд]
Началась и шла Вторая мировая война. Мне объявили, что следствие закончено и вскоре должен быть закрытый суд, ибо открытым судом не за что было судить.
Перевели почему-то в подвальную камеру без окон, с слабым электрическим светом и голым цементным полом. У потолка камеры проходили паровые трубы, закрытые побеленными досками. Железная дверь камеры плотно закрыта. В камере было так жарко, что через десять минут я сделался весь мокрый от обильного пота. Вначале разделся до белья, а потом донага, оставшись в одних кальсонах. Но пот градом катился с лица, не хватало дышать воздуха, дыхание становилось чаще, поверхностнее. Дважды обращался к тюремной администрации с протестом: за что посадили меня в эту душегубку? Мне отвечали: так распорядился следователь, а когда обратился к нему — это зависит не от меня, а от начальника тюрьмы, и круг замкнулся. Пятые сутки продолжаю находиться в этой камере.
Появились мысли о конце жизни. Силы слабеют. В памяти воскрешаются воспоминания лет детства, отрочества и юности. Дорогие и милые отец, мать, сын, жена, братья и родные, однокашники по медфаку, сослуживцы. Дорогое, милое Старотопное и родная Зигзага и природа всех четырех времен года стали мне еще милее, ближе. Страшно давят грудь скорбные мысли о настоящем, а будущее во мраке без надежд и веры в жизнь. Туманится сознание… лег на голый цементный пол… мысли стали путаться, и я потерял сознание.
Не помню, сколько времени пролежал, открываю глаза и вижу, [что] передо мной стоит надзиратель и лежат мои зимние вещи. «Вот ваши вещи, возьмите», — и вышел из камеры, закрыв дверь. Я недоумевал: почему это вдруг в конце июля принесли мне зимние вещи, да еще в камеру с температурой свыше тридцати градусов. Потом я стал догадываться — решили куда-то отправить, но куда, не мог знать.
Поздно вечером, когда на землю спустилась теплая и тихая июльская ночь — загремели замок и железная задвижка — дверь открылась, и надзиратель скомандовал: «Собраться со всеми вещами, пошли» — и вывел во двор тюрьмы, где уже стояли, сидели на земле арестанты других камер. Вижу темно-голубое небо и далекие мигающие звезды. С наслаждением вдыхаю бодрящий ночной воздух и радуюсь, что могу им дышать и видеть просторы вселенной. Подошла машина «черный ворон», и всем находящимся во дворе тюрьмы скомандовали: «Садись в машину!»
Всматриваюсь в измученные, исхудалые бледно-серые лица — ни одного знакомого, но всех роднит участь сталинского потока — кровавого марксида. Битком набили машину заключенными, закрыли двери, загудел мотор, и выехали со двора тюрьмы. Минут через пятнадцать машина остановилась, открылась дверь, и команда: «Выходи!» Вышел, осматриваюсь. Узнаю в ночной тьме двор и лабазы товарного двора станции Смурова, а невдалеке железнодорожную поликлинику, где когда-то работал заведующим. Стало тяжелее на душе, а вокруг вся группа заключенных окружена плотным конвоем и немецкими овчарками. До рассвета два «черных ворона» вывозили заключенных из тюрьмы и добавляли к нам, как потом выяснилось — разгружали Смуровскую тюрьму для эвакуированных заключенных московских тюрем.
Утром подошли вагоны на товарный двор, и несколько сот заключенных погрузили в вагоны. Отъезжая со станции Смурова, мы увидели через решетки окон вагона яркий плакат с надписью: «Все как один на защиту Отечества». Кто-то из нас спросил стоящего в коридоре вагона охранника: «Что означает эта надпись?» — «Как будто не знаете», — ответил он, а из соседнего отделения вагона через коридор послышался голос: «Началась война с Германией». Это известие нас не обрадовало и не опечалило: у каждого из нас была своя несчастная судьба тяжелее, чем война. Она казалась второстепенным делом, как и все прошлые войны народов Земли.
Поезд шел на запад, прошел сызранский мост и остановился вблизи белокаменной Сызранской пересыльной тюрьмы. Ввели во двор и развели по камерам, битком набитым арестантами. Часть заключенных стояли, некоторые сидели и лежали на нарах, на полу и под нарами. Теснота и духота ужасные. Во время раздачи воды и