Но по жгучей дрожи, которая пронизывает ее от одной мысли об его ласке, она понимает, что в этой любви — ее гибель. Страсть этого человека, как пожар, сожгла бы ее тело и душу, она это знает… Она это знает хорошо, после его поцелуев. Она хорошо понимает, что не ее он целовал. Но вся кровь ее зажглась от этой ласки. Она утратила сон, потеряла себя.». Отдаться такому — значит отказаться от сцены… утонуть в этой любви со всеми исканиями, стремлениями. Утратить творческие силы, талант…
А он, не подозревая об ее тоске и волненье, все мечется, как лев в клетке, по узкой дорожке сада и говорит:
— Не думайте, Бога ради, что я завидую Каратыгину… Нет у меня этого в душе! Мало того… Я преклоняюсь перед ним… Как он любит свое дело, как он умеет работать! Какая красота всякий жест его, каждая поза, каждый звук голоса!.. Меня бесили мои поклонники, когда они шикали ему… Мы оба с ним такие разные… Зачем нас сравнивать? Зачем травить его или меня в газетах?
— Успокойтесь, Павел Степанович, — говорит она, к подходя и касаясь его руки. — Сядьте!.. Прочтите мне лучше ваши стихи… Помните, вы обещали?
Он затихает, как будто ее прикосновение, ее близость утишили бурю в его душе…
Он долго сидит, задумавшись. Под деревьями совсем темно. Сумерки коротки на юге, и звезды уже мерцают сквозь листву. Море вздыхает неподалеку. Страстно пахнут цветы.
Надежде Васильевне жутко почему-то сидеть с ним рядом… Она стоит под деревом и глядит на силуэт его сгорбившейся фигуры. Вдруг она слышит печальный голос:
Ах, нет, друзья!.. Я не приду в беседу вашу,Веселья вашего не отравлю собой…Испейте без меня всю наслажденья чашу,А я остануся один с моей тоской!Прошла пора, когда бокал самозабвеньяЯ осушал до дна среди моих друзей,И, чувствуя тогда всю негу наслажденья,Я думал, говорил и вспоминал о ней…Прошла пора… Она вовек не возвратится,Былого счастия мне больше не видать,И, вспоминая быль, мечтой не насладиться…Все, кончено… И мне уж больше не мечтать…
Он смолк. Молчит и Надежда Васильевна. А сердце бьется, и горло сжимается от подступающих слез. Она думает, что эти стихи навеяны любовью к Поленьке.
— Вы помните Львову-Синецкую? — неожиданно спрашивает Мочалов.
— Да, конечно…
— Эти стихи я посвятил ей.
Надежда Васильевна вся подалась вперед. Губы открылись… Спросить не смеет.
— Мне было семнадцать лет, когда я поступил на сцену. Был бенефис Колпакова… Ставили Царя Эдипа. Колпаков играл Эдипа, я Полиника… И отец мой играл со мною. Он был прекрасный актер… собой красавец… Публика его любила. Сестра Маша дебютировала тоже в тот вечер— Мы имели огромный успех… Потом я играл с Львовой-Синецкой во всех ролях, влюбился в нее безумно…
— В нее?! Но ведь она старше вас!
— Что ж из того? Она была очень красива… Да… я много выстрадал из-за этой любви… О Кокошкине вы слышали?
— Он был, кажется… раньше директором?..
— Ненавидел я его тогда от всей души! Впрочем… я не жалею о том, что страдал так много… Это была хорошая школа… А хотите (голос его опять застенчиво дрожит)… я прочту другие стихи?.. Вот недавно тут, у моря, сидел… как-то сами собой вылились…
— Да… да… читайте!
«Это о ней… О Поленьке», — думает Надежда Васильевна.
Не гляди на меня,Не кори ты меня,Добра молодца!Как не лажу с тобой,Я не слажу с собой,Тяжко на сердце!Да сними ж ты тоску,Как гробову доску,Отними прочь от сердца!Али век свековатьИ отрады не знатьСуждено мне?
Она видит, что он выпрямился… поднял голову… Кажется, смотрит на нее… страстью вдруг вспыхнул его голос:
Решено: так скажи,От греха развяжиЗдесь томиться!Умереть молодцу,Так в могилу, к отцуЯ пойду на покой!
Пауза. Голос Мочалова падает снова. Медленно звучат слова, полные проникновенной силы и страстной тоски:
Лишь прошу об одном,Чтоб в покое земномТы меня не будила…
Руки ее холодеют. Сердце заколотилось. «Это он мне… мне?..»
Коль пойдешь погулять,Со травы цветы рвать,Не ходи, где сырая могила…На могиле моейТы цветов не найдешь:Лишь взойдут и завянут.Понапрасну, мой друг,Ты траву изомнешь…Не ходи, где сырая могила…[16]
Он смолк… Она закрыла глаза, прислонилась к дереву… Что ей до того, что стихи эти не выдерживают критики? Музыка его голоса, тоска и страсть, его пронизавшие, сделали их неотразимо прекрасными, обвеяли их неодолимыми чарами…
— Вы плачете? — спрашивает он дрогнувшими звуками голоса и порывисто встает, протянув к ней руки.
С истерическим криком она бежит от него. Как сумасшедшая кидается в дом и запирается в спальне.
Он долго стоит под открытыми окнами гостиной, чутко прислушиваясь ко всем звукам. Ему кажется, что он слышит ее заглушенные рыдания… Он потрясен. Тоска о счастье, чувство одиночества снова охватывают его огненным кольцом. Разорвать бы это кольцо! Прижать к груди эту женщину, с милыми темными глазами, о которых он думал когда-то!
Это было давно… Тогда виски у него еще не серебрились, а она была девочкой…
Если б он был таким, как шесть лет назад, он вошел бы в дом, постучался бы у ее двери, смело ринулся бы навстречу счастью…
Но что может он ей дать теперь? Где та новая жизнь, на которую он ее поманит?
Он идет к морю, гул которого влечет к себе невольно. Сколько раз за эти дни он приходил туда с своей тоской! И все стихало перед лицом Беспредельности…
А в это время в городском саду, под звуки оркестра, Щепкин ужинает в кругу артистов. Он вспоминает о первом приезде Каратыгина в Москву.
— Выступил в Дмитрии Донском Озерова… Обомлели мы все… Рост, фигура, осанка… Ну, прямо король… Дикция какая! Не говорил, а пел…
— Разве это вам нравится? — язвительно перебивает Мосолов. Он по-прежнему много пьет, но опьянеть не может.
— Видите ли, батенька… Если в Ревизоре мы с вами запоем, публика животики надорвет от смеха… Ну, а трагедии Озерова иначе и читать было нельзя… Там и ходить-то по сцене надо было на особый манер… Троепольская, Плавильщиков да Дмитриевский нам эти традиции завещали…
— А Мочалов-то как прост в трагедиях! — живо перебивает Максимов. — Разве это не сама натура?
Щепкин сочувственно кивает головой.
— Да ведь это Мочалов! Один такой трагик у нас есть… И другого равного ему не будет… До него никто не дерзал в герое — человека показать со всеми его слабостями… На то он и гений… Выпьем, господа, за его здоровье.
Все чокаются.
— А где он, кстати?
Петров привстает. Он всегда сидит на краю стола, на кончике стула, и, несмотря на свою седую голову, стоя отвечает гастролеру:
— Я их видел часа два назад… Они к морю пошли…
— А… Это хорошо… Уж я боялся, что он уединился где-нибудь и пьет… А что ваша супруга, Александр Иванович, никогда с нами компании не разделит?
«Неужели он догадывается, этот хитрый старик?..»
— Она у меня — монахиня, — отвечает Мосолов, криво улыбаясь. — Кутить не любит, вина не пьет…
— Ну что же вы, Михаил Семенович, о Каратыгине начали?
— Да… да… Вот играет Каратыгин, а Мочалов в оркестре сидит, на него смотрит… Бож-же ты мой! Что тут за аплодисменты были! Что за вызовы!.. Дамы в ложах платками машут… Весь наш «большой свет» пленился Каратыгиным… Обиделись москвичи за своего кумира. Давай шикать… Тогда Мочалов встал да как крикнет в толпу… Вы силу его голоса знаете? «Эй вы, мочаловцы!.. Стыдитесь!.. Не срамите себя…» Подошел к рампе и давай сам вызывать соперника…
— Высокой души человек-с, — шепчет Петров.
— Д-да… Этого у него не отнимешь… Каратыгин всегда генералом держался. И режиссеры его побаиваются… И начальство не смеет шутить… Маленьким актерам он всем на ты говорит… А уж супруга его, великолепная Александра Михайловна, — та все в лорнет их разглядывает… Двадцать лет с ним прослужила, а никого не узнает… «Basile… Это кто?..» — спросит мужа… И глядит через лорнет, как на козявок… Павел Степанович — всем друг и товарищ. Болен ли кто, в долгах ли увяз, все к нему бегут… Небось, к Василию Андреевичу не сунутся. Скуповат он, да и далек от людей… Таких, как Павел Степанович, — поискать…
— А вместе-то они когда-нибудь выступали? Мочалов с Каратыгиным? — спрашивает Микульский.
Щепкин машет рукой.
— Ах, уж не поминайте!.. Забыть не могу этого позора!
— Так неужели же Павел Степанович был хуже Каратыгина? — вскрикивает Максимов.