«Что со мной происходит?» – в панике спросила последняя частичка «я», оставшаяся от прежнего инженера Эстерсона. Но некому было ответить ей, некому было ее утешить.
Последними пропали чувства – он перестал что-либо видеть, слышать, обонять и осязать.
Но самое странное, что все эти чудовищные метаморфозы заняли по внутреннему времени Эстерсона не более минуты!
Мыслимо ли – за минуту потерять столь многое? И, главное, мыслимо ли не испытывать по этому поводу сожалений? Как будто все его существо с раннего детства готовилось к тому, что однажды, на затерянной в космосе планете Фелиция, колдовство разумных лесных котов уничтожит все то, что зовется Эстерсоном!
Спустя еще минуту Эстерсон превратился в полноправную частицу Великого Ничто в огромном Океане Пустоты.
Но потом откуда-то подул пахнущий лавандой ветер (Эстерсон был уверен, что все дело в ветре!). И все то, что было Пустотой, стало вдруг… воспоминаниями!
Воспоминания – текучие, теплые, вечные… Они простирались во все стороны, на бесконечные расстояния. Вверху и внизу тоже были они и только они. А Эстерсон был погружен в них, как эмбрион в околоплодные воды.
Некоторые воспоминания были громадными и имели форму – как правило, сферическую, и цвет, обычно синий. Некоторые казались мелкими дождинками.
Эмбрион Эстерсон протянул руку и схватил пальцами одну летящую прямо ему в лицо каплю средней величины, размерами она была не больше теннисного мяча.
Стоило его незримой руке коснуться иноматериальной голубой субстанции, как Эстерсон обнаружил себя стоящим посреди пустой аудитории родного университета. Комната залита щедрым майским солнцем. За окном щебечут птицы и поют под гитару первокурсники, празднуют окончание учебного года.
Но он, Эстерсон, серьезен и хмур, как всегда. Разве что бороды у него еще нет, бороду он отпустит несколько лет спустя. Перед ним, у исчерченной схемами доски – русский конструктор профессор Шахнов. Кумир молодого Эстерсона, да и всего машиностроительного факультета, пожалуй. Белые пышные усы, мясистый нос, красные щеки, ничего особенного. И лишь глаза – переливчатые, сияющие, васильковые, кричат: перед тобой чистый, тонко мыслящий человек большой, могучей души.
– Я смотрел ваши работы, Роланд, – говорит профессор Шахнов, перелистывая содержимое папки с личным делом студента Эстерсона. – Вы, молодой человек, действительно талантливы! Вы чувствуете технику. Понимаете ее. Но… чтобы стать выдающимся конструктором, нужно… Нужно что-то еще!
– Что вы имеете в виду, профессор? – спрашивает молодой Эстерсон.
– Нужно любить другие вещи, не только флуггеры.
– Не понимаю… Что я должен… любить?
– Поэзию, например.
– Поэзию? Это очень неожиданно.
– Или музыку!
– Но зачем? Прошу вас, объясните мне, Ромуальд Орестович! Какую помощь могут оказать стишки в создании современного летательного аппарата?
– Не стану вам ничего объяснять, Роланд. Вы все равно моих объяснений сейчас не поймете, – улыбается профессор Шахнов. – Просто поверьте моему опыту. Однажды человек расплатится за каждое непрочитанное стихотворение. За каждую несыгранную мелодию. За каждый неотданный поцелуй. Расплатится депрессией и тоской, а если не одумается, то и самым страшным: утратой таланта…
Профессор Шахнов собрался было сказать что-то еще, но в этот миг голубой пузырь воспоминаний лопнул и рассыпался в мелкую невесомую пыль.
Эмбрион Эстерсон, сорокалетний, видавший виды эмбрион осознал глубинную правоту профессора Шахнова и улыбнулся грустной улыбкой. Ведь по сути слова профессора о расплате за непрочитанные стихотворения стали формулой, точно описавшей его жизнь в последние несколько лет. Надо же… А ведь разговор этот вообще стерся из памяти! Как будто и не было его! И вот теперь…
Но закончить свою мысль эмбрион Эстерсон поленился. Секунду спустя он уже нырнул в надвигающееся кобальтовое облако и увидел мириады новых шаров и шариков, которые обратились целым выводком сцен и сценок, грустных и смешных, сладострастных и унылых.
Вот дядя учит его ездить на велосипеде, у маленького Роло разбиты коленки… Вот томимая жаждой первая жена пьет из фонтана во время единственного их совместного итальянского отпуска, а напоенный жасмином флорентийский ветер играет с ее волосами… Вот он стоит в очереди за билетами в синематограф, на премьеру русской психодрамы «Человек-колобок», а в его правой руке – бутылка дешевого пива.
«Студентам скидка 20 процентов», – читает Эстерсон над окошком кассы. А вот инженера Эстерсона распекает начальник Марио Ферейра. У Марио – волосы в ушах и это ужасно смешит Эстерсона, но ни в коем случае нельзя смеяться!
Эмбрион Эстерсон быстро перебирает эти воспоминания – как монах нефритовые четки. И каждая новая косточка на этих четках делает его еще более легким, еще более свободным, еще более всемогущим!
…Люлька уже ползла вниз, когда Эстерсона волной накрыло последнее, самое яркое видение.
В дни работы в Патагонии, когда сердце его еще было исполнено чаяний и надежд, по большей части демиургического свойства, когда «Дюрандаль» летал лишь в его, конструкторских снах, Эстерсону случилось познакомиться с одним канадцем. Он носил неблагозвучную фамилию Перебейвус, звали же его Унгаро. У этого Унгаро Перебейвуса имелось пристрастие к одной гнусной психологической игре. Он играл в нее, не зная ни стыда, ни усталости.
– Так сколько, ты сказал, тебе лет, Стив? – спрашивал Унгаро у молоденького, тщедушного инженера-филдера.
– Двадцать восемь, – неуверенно говорил тот. (Вся его научная биография была написана на его прыщавом, лишенном подбородка лице. В шестнадцать – победитель олимпиады по физике в своей голожопой субдиректории Средняя Дакота. Потом муштра на интенсивных языковых курсах, зачисление в престижный русский вуз по благотворительной программе, с отсрочкой оплаты обучения. На каждый год учебы – по блестящей научной статье, дипломная работа с замахом на Госпремию. Вместо личной жизни – виртуальные эротические туры, в анкетной строке «хобби» – красноречивый прочерк. И вот окончание университета и обретение Работы Своей Мечты. Добро пожаловать в концерн, который делает флуггеры! «Да-да, дорогие мои мамочка Свит и папочка Бакс, настоящие большие флуггеры, которые могут летать в космосе!»)
– Ты сказал двадцать восемь? – выпучив глаза на Стива, переспрашивал Унгаро. Очень артистично это у него получалось.
– Д-да, – несмело кивал филдер. – А что?
– Тебе двадцать восемь и ты все еще не получил должность ведущего?
– Н-нет…
– Да Александр Македонский в двадцать восемь уже покорил полмира! А ты булки греешь тут, в этом отстойнике… Гос-споди…
– Но ведь то Македонский, – оправдывался несчастный, стараясь унять дрожь в голосе. Комплексы неполноценности бросались на него стаей одичавших волкодавов. Этой ночью ему не уснуть! («Сегодня думал о самоубийстве. Неужели все мои достижения так ничтожны, дорогие мамочка Свит и папочка Бакс?»)
– Да не бери дурного в голову, Стив, – вдруг, словно бы что-то для себя решив, говорил Унгаро со змеиной улыбкой. – Ты вообще большой молодец!
Филдер Стив удалялся в уборную на подкашивающихся ногах, а Унгаро начинал поиски новой жертвы.
«Сколько-сколько тебе, Хуан? Тридцать? Ты сказал тридцать? Да в тридцать лет Наполеон был уже императором Франции! А ведь выбился из простых артиллерийских лейтенантов!»
«Не смеши меня, Сторм. К сорока годам Эдисон уже изобрел граммофон и аккумуляторную батарею!»
«В тридцать один Шекспир уже был автором „Ромео и Джульетты“, Вонг. А Пушкин написал „Я помню чудное мгновенье!“…»
И так далее. Эффект был ошеломляющим. И, очевидно, без черной магии тут не обходилось. Ну кто не знал про Александра Македонского? Все знали, со школы. Но почему-то от этого знания никому не было больно. А вот от одной фразы Унгаро Перебейвуса – больно было.
Однажды, на юбилее одного из учредителей концерна (не то Родригеса, не то Дитерхази, всем было наплевать), дошла очередь и до Эстерсона.
– Между прочим, сколько вам лет, дражайший Роланд? – осведомился Унгаро, размешивая полосатой соломинкой модный в том сезоне коктейль «Хиросима» (с добавлением экстракта термоядерного никарагуанского перца).
– Ну, сорок.
– А знаете ли вы, что в сорок лет Леонардо да Винчи…
– Не знаю и знать не хочу, – перебил собеседника Эстерсон и сопроводил свою фразу зверской улыбкой викинга, неделю не едавшего свежей человечинки. – И, кстати, в моей жизни тоже случалось кое-что, чем я мог бы гордиться не меньше, чем да Винчи своими деревянными вертолетами.
Сказав так, Эстерсон покинул разочарованного Унгаро и отправился дегустировать вишневый бисквит сеньоры Талиты.
Однако потом долго думал над вопросом – чем же именно ему следует гордиться? Проявлял пресловутое французское «остроумие на лестнице» и вполне по-русски махал кулаками после драки, доказывая Унгаро, что не верблюд.