и игроки. Он же еще больше ушел в самого себя, хоть, видно, и тосковал. Глаза стали мутнее, вид еще мрачнее. Голову все держал книзу. Когда ходил, то смотрел не вперед, а на пол, словно выискивал гривенники.
Постепенно Иван Петрович добрался до столицы и талантами своими завоевал важное место в министерстве внутренних дел: в виде чиновника для особых поручений. Но перед этим стряслось над ним чрезвычайное событие, впрочем так и не разъясненное до конца: по какому-то оговору он был арестован тотчас же после восстания на Сенатской площади в декабре 1825 года. Был ли то действительно оговор или какая-либо жандармская выдумка, осталось неизвестным, но Иван Петрович очутился на гауптвахте, из коей, впрочем, очень скоро был выпущен. Отец его, директор Александровской мануфактуры, некогда покинувший Пьемонт ради выгодных спекуляций в России, оставил сыну про черный день некоторый капиталец, из коего тогда кому-то щедро заплатили, — лишь бы все осталось втайне.
Многие говорили про Ивана Петровича: чудно́ он строит свою фортуну. Не так, как прочие. Однако после бурь наступило затишье, и Иван Петрович — обласканный Перовским — засел в министерстве и уж мог щегольнуть всеми своими талантами: стал писать об Отечественной войне, стал вспоминать Пушкина и всякие военные приключения и, главное, выполнять свою тайную политическую миссию: на этом коньке он запрыгал особенно бойко.
Он проявлял необычайное любопытство ко всяким скрытым политическим брожениям и усерднейше выискивал виновников противоправительственных дел, любуясь и почти наслаждаясь своей ловкостью и уменьем проникать через запертые двери. Лицо его, сухое, бледное и нервическое, с пакостно-злой улыбкой, оживлялось в такие минуты, как бы в великом предчувствии чего-то совершенно несбыточного.
Кличка «мушар» жила уже рядом с ним, влипла в его лохматые волосы и плелась за ним, когда он в минуты хитро выисканных замыслов прохаживался по солнечной стороне Невского.
— Мушар… — говаривали о нем вслух столичные блюстители «чистого духа», которым мерзили полицейские сыски и выверты.
Сам же «мушар» оставался удивительно равнодушным ко всяким подозрительным толкам о себе и продолжал стоять на своем месте, как фонтан, в который наплевали. У Ивана Петровича, словом, был свой катехизис.
Он ужасно густо дымил вокруг себя из трубки. Листочки скользили у него в руках, и он жадно въедался в их буквы. «Австрийских» раскольников он отставил в сторонку, а перед собой разложил новенькое и свеженькое дело, полученное от Перовского.
— Слыхал, слыхал, господа либеральные дворяне, — раздумывал Иван Петрович, перебегая от одного документика к другому, — слыхал о ваших намерениях и высоких планах. Вам не дают покоя западные врали и кудесники, глашатаи нового мира Сен-Симоны и Фурье. И вы дерзаете думать, что государь Николай Павлович позволит вам насаждать коммунистические семена этих бездельников. Дерзайте, дерзайте…
Иван Петрович считал себя вполне благомыслящим человеком и во имя торжества благомыслия решил не за страх, а за совесть спасать отечество от растления вольнодумными идеями. А злонамеренные идеи, он думал, расползлись не только по одному Петербургу. Он подозревал виновников по всей России. Еще весной он видал литографированную записку Петрашевского и слыхал о «пятницах» и тогда же решил: э, да тут не в одном Петрашевском дело. Тут — целый узел.
Узел надо было распутывать, и Иван Петрович был ужасно доволен, что ему, именно ему, да еще в сторонке от Дубельта, поручено было такое важное и тайное политическое дело.
Прежде всего Иван Петрович сообразил, что к этому делу так просто не подойдешь, что господа гегельянцы и фурьеристы (их он ставил к одному месту) чрезвычайно благонравны и уж во всяком случае не станут по первому оклику раскрывать свою пугачевскую душу. Их надо было бы приласкать высоким изложением философских предметов. Они тоскуют по красноречию, и тут-то и нужно уметь угодить их уму и сердцу — прийти вовремя в восторг, вовремя вознегодовать и воспылать местью, одним словом, войти всей плотью и кровью в братство, а потом притянуть всех Кабетов к ответу, обратиться к высоким проповедникам с неизъяснимейшим любопытством и благородством, принять все их фантазии и мечты с единственной целью напоследок предъявить уличающие факты.
А факт уж такая вещь, которая, как ни хоти, не обманет. И начальство любит ее. Без фактов приходится бить пустоту кулаками, а уж коли есть факты, поставишь их перед лицом высшего начальства — тут и награда тебе есть, тут и разгадка всему делу.
Иван Петрович стал гадать: кого можно было бы избрать для выполнения чрезвычайной миссии — выведать факты, извлечь их из-под непроницаемой оболочки и так умело все произвести, чтоб ни один господин парлер не догадался. Выбор такого лица — это уже было полдела, и Иван Петрович кое о ком подумывал, но все прилаживал: поручать или еще примериться к кому? Он перебирал, видимо, все «про» и «контры» и в конце концов сделал какой-то важный выбор. Видно было по его мутным глазам, как они беспокойно и упорно поблескивали, на манер подделанных драгоценных камней, и в них можно было прочесть:
— Уж я вам выбрал искуснейшего тайного соглядатая. Иного и не сыскать: по духу своему не менее Гарибальди, чем каждый из вас. Высота слога, обширность знаний и мечты, мечты! Во всех министерствах не найдется более такого мечтательного и сведущего лица, который бы вполне стоял на уровне всех иностранных теорий и вкусов.
Ивану Петровичу казалось, что в своем начале он удивительно как успел. Даже голова его как будто чуть-чуть приподнялась и стала держаться выше, и смотреть он начал не совсем уж в землю, а так немного и искоса вперед.
Дух заграничный и дух столичный
Осенью Петербург, как всегда, оживился и наполнился съехавшимися после лета, проведенного в деревне и на водах, чиновниками, помещиками и купечеством, но одно, что бросалось в глаза каждому, было весьма явное отсутствие на Невском шаркающей и звенящей военной молодежи. Гвардия почти вся ушла в Польшу и Венгрию. Только от каждого полка было оставлено по четвертому батальону, причем эти батальоны набраны были из призванных бессрочно-отпускных.
Чиновная жизнь вступила в свои права. Начались балы, благотворительные маскарады и аллегри, холера приутихла, но во всем городе, на улицах и в домах, чувствовался некий напряженный пульс жизни. Так — как будто оно было и все в порядке, и полиция на местах, и рынки как ни в чем не бывало, и колокола трезвонили от Коломны до Охты с величайшим усердием, — но тем не менее какой-то шепот и тайный трепет стояли у ворот столицы. Все рвали из рук друг у друга газеты, видно было,