Отец и сын были очень дружны и всегда попадали в центр компании. До войны семьи писателей жили в угловом доме в Камергерском проезде, против здания телеграфа. Наша квартира соседствовала с квартирой Багрицких, Алёша дружил с Севой, моя бабушка Марья Михайловна – с Марией Брагиной, няней Севы, которую до старости все звали Маша Багрицкая. Так что и уход Севы, и смерть нашей юной воспитательницы рыженькой Фриды в Чистополе были общим горем, слезами и печалью.
Наши чистопольские знакомства с годами стали почти семейными, многие жили рядом на Тверском бульваре, рядом с Литинститутом, с детства сложившиеся знакомства родителей перешли к детям: Наталья Островая, Оля Никитина, Галя и Ванда Васильевы, Наташа Леонова, Лена Пастернак, Галя Долматовская, Андрон и маленький Никита Михалковы с воспитательницей-испанкой Хуанитой, Миша и Лена Гусевы, Лидия Ивановна и Михаил Васильевич Исаковские, Фадеевы, Андрониковы и многие другие составили круг моего поколения. Тогда жизнь не была современной нескончаемой гонкой, и наши чистопольские детские знакомства переходили в общение взрослых людей.
Дом в Чистополе, где жили Сурковы. Дети: Наташа, Кирилл, Алёша. Взрослые: Софья Суркова, хозяйка «бабка Наталья», мать и отец С.А. Сурковой – Мария Михайловна и Антон Петрович Кревс, между ними с бородой – хозяин «дед Николай»
Нашими соседями во Внукове были Л.П. Орлова и Г.А. Александров, И.О. Дунаевский, семья Гусевых, Леонид Утёсов, Игорь Ильинский, семья посла в США в годы войны Н.В. Новикова, композитор Ю.С. Милютин, Твардовские, Исаковские…
Я любила навещать дачу Пастернаков в Переделкине. Зинаида Николаевна рассказывала много интересного, например, о том, как Б.Л. сделал ей предложение, о болезни и смерти старшего сына, подбирала мне прически. Она «в лицах» показывала, как требовала от Хохлова в Чистополе продукты для праздничного пирога детям, а тот ей отказывал. «Тогда я взяла полную чернильницу и хлопнула ее об стол!.. Но пирог детям был!»
Позднее мы с отцом и братом отдыхали в послевоенной Ялте в Доме творчества писателей, директором которого был тот же Хохлов. Он запомнился мне своей молчаливой сдержанностью, серьезностью – словом, чувствовался в нем настоящий моряк.
У Пастернаков же в Переделкине я видела Лилю Брик с длинной косой до пояса, завязанной бантом, и энергичную Лину Ивановну Прокофьеву. В музыкальном училище и институте им. Гнесиных я училась по классу фортепьяно у учениц Г.Г. Нейгауза, а самому мэтру с почтением внимала. И, конечно, мы всей компанией ездили на незабываемые концерты Стасика Нейгауза.
Лёня Пастернак женился, его жена Наташа была, как и он, физик. Мы с моим мужем композитором Вячеславом Артёмовым как-то очень весело дружили с Лёней и Наташей. Иногда Лёня восклицал: «Ребята, мне опять пришло предложение уехать в Америку – дарят ранчо! А что, может, махнем?» Этот жизнерадостный высокоинтеллектуальный человек вносил уют в дачный дом, в отсутствие моего брата замечательно играл на фортепиано.
Внезапная смерть Лёни меня поразила и до сего дня кажется странной. И, конечно, весь московский Чистополь был в Большом зале консерватории, когда навсегда провожали легендарного музыканта Станислава Нейгауза. Мы прощались с ним и с его неповторимым даром. Мой брат был его ровесником. Лейтенант, майор, полковник, Алёша всегда глубоко чувствовал искусство, непритворно, глубоко, заинтересованно мог сличать, допустим, разные переводы Бёрнса, имел огромную библиотеку и немного, но настоящих произведений живописи.
Ужасно так поверхностно и кратко писать о его человеческой судьбе в прошедшем времени. С Чистополя военная форма – сначала отца, позднее брата – привычное и родное. Вешалка в квартире на Пушкинской площади – шинели, куртки на белом курчавом меху, погоны, фуражки. Как хорошо! Значит, полон дом молодых военных людей – хороших, веселых, увлеченных, объединенных каким-то товариществом возраста и профессии. Они уникальные специалисты своего времени, они необходимы, нужны своей державе, они полны надежд и планов, любви и романов. Одно усиливает другое до вдохновения. Значит, будут музыка, танцы, разговоры до утра, стихи…
Конечно, приходили и штатские – ив первую очередь веселый, улыбчивый Толя Дукор, закадычный чистопольский друг. Он стал пианистом и работал, как и я, в Гостелерадио, так что мы постоянно встречались в студиях на записи…
…Есть довоенная фотография, где я сижу у патефона, рядом кукла Стёпка-растрёпка. Говорят, я изводила весь дом, требуя, чтобы много раз проигрывали одну и ту же пластинку с песней, пока папа не догадался, что я ее учу наизусть. И перед отправлением отца на фронт родители пошли и на гибкой пластиночке записали «звуковое письмо» – я пою популярную тогда песню «Андрюша». Пение постоянно прерывается вопросом: «А это сто?», потому что там постоянно мигали разноцветные огоньки. Мамин голос: «Пой, Татушка, пой»… Я заводила «Андрюшу» и опять останавливалась, желая знать: «А это сто?»
Песня – живой жанр, всегда нужный и в радости, и в горе. Пела за работой бабушка – портниха, пытался научить меня петь по-латышски песенку о петушке дед. Песни на слова отца пела редко, но вот об одной из них нельзя не упомянуть, потому что история ее появления связана именно с Чистополем.
Вот как об этом вспоминает отец:
«Песня “Бьется в тесной печурке огонь”, если я не ошибаюсь, была первой лирической песней, рожденной из пламени этой войны, безоговорочно принятой и сердцем воюющего солдата, и сердцем тех, которые его ждали с войны.
Посвящение Софье Кревс на сборнике «Фронтовая тетрадь»
Возникло стихотворение, из которого родилась эта песня, случайно. Оно не собиралось быть песней. И даже не претендовало стать печатаемым стихотворением. Это были шестнадцать “домашних” строк из письма жене. Письмо было написано в конце ноября, после одного очень трудного для меня фронтового дня под Истрой, когда нам пришлось ночью, после тяжелого боя, пробиваться из окружения со штабом одного из гвардейских полков.
Так бы и остались эти стихи частью письма, если бы уже где-то в феврале 1942 года не приехал из эвакуации композитор Константин Листов, не пришел в нашу фронтовую редакцию и не стал просить “что-нибудь, на что можно написать песню”. “Чего-нибудь” не оказалось. И тут я, на счастье, вспомнил о стихах, написанных домой, разыскал их в блокноте и, переписав начисто, отдал Листову, будучи абсолютно уверенным в том, что хотя я свою товарищескую совесть и очистил, но песня из этого абсолютно лирического стихотворения не выйдет. Листов побегал глазами по строчкам. Промычал что-то неопределенное и ушел. Ушел, и всё забылось.
Но через неделю композитор вновь появился у нас в редакции, попросил у фотографа Савина гитару и под гитару спел новую песню “В землянке”.
Все свободные от работы “в номер”, затаив дыхание, прослушали песню. Всем показалось, что песня “вышла”. Листов ушел. А вечером Миша Савин после ужина попросил у меня текст и, аккомпанируя себе на гитаре, спел новую песню. И сразу стало видно, что песня “пойдет”, если обыкновенный потребитель музыки запомнил мелодию с первого исполнения.
Песня действительно “пошла”. По всем фронтам – от Севастополя до Ленинграда и Полярного. Некоторым блюстителям фронтовой нравственности показалось, что строки “до тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага” – упаднические, разоружающие. Просили и даже требовали про смерть вычеркнуть или отодвинуть ее дальше от окопа. Но портить песню уже было поздно, она “пошла”. А как известно, “из песни слова не выкинешь”.
О том, что с песней мудрят дознались воюющие люди. В моем беспорядочном армейском архиве есть письмо, подписанное шестью гвардейскими танкистами. Сказав несколько добрых слов по адресу песни и ее авторов, танкисты пишут, что слышали, будто кому-то не нравится строчка “до смерти четыре шага”.
“Напишите вы для этих людей, что до смерти четыре тысячи английских миль, а нам оставьте так, как есть, – мы-то ведь знаем, сколько шагов до нее, до смерти”.
Еще во время войны Ольга Берггольц рассказала мне один случай. Пришла она в Ленинграде на крейсер “Киров”. В кают-компании собрались офицеры крейсера и слушали радиопередачу; когда по радио была исполнена “В землянке” с “улучшенным” вариантом текста, раздались возгласы гневного протеста, и люди, выключив репродукторы, демонстративно спели песню в ее подлинном тексте».
Такой оказалась судьба маленького военного треугольничка, посланного в заснеженный Чистополь…
Неповторимым своеобразным отцовским почерком на обложке книжечки стихов, выпущенных в августе 1941 года, написаны слова, обращенные к матери: «Тебе, солнышко мое!» с посвящением: «Я храню эту книжечку очень бережно, ведь ей нет цены».
Помню, как мама обводила карандашом мою растопыренную ладошку (и это было очень щекотно), чтобы послать письмо «на войну». Вот об этом теперь можно прочитать в стихах 1941 года: