— Мне на жизнь теперь нужны самые крохи. А в доме одних пустых бутылок на полсотни. Весь балкон завален. Мне в тень надо уйти, Марк. Я теперь живу анахоретом, тихо-тихо, даже телефон выключил. Тебе свидание дадут?
— Обещали,—вздохнул Марк.
— Скажи, что я уехал. Много бы я дал, чтобы очутиться на его месте,—вдруг сорвалось у него с языка.
Гость слушал с раздражением. О каких, к чертовой матери, «обстоятельствах» лепечет этот неврастеник? Или он просто трус? Не пришел же он на процесс Якова и Владика, хотя перед зданием суда—внутрь пускали только родственников — толпились все его якобинцы.
— Постой,—вдруг сообразил Марк,—как же твоя хваленая наука?
— Завязал,—сказал Иван.—Есть вещи поважнее.
— Не темни, дружище. Ну что ты, триппер подцепил? Или коньяку перебрал? Ну, умер наш старик, погорюем да и перестанем. И Андрей знал, на что идет. Из него теперь на Западе знаешь какую фигуру сделают! А ты что перепугался? Сажать тебя не посадят, да ты вечно к тому же похвалялся, что лагерь тебе только опыта прибавит. Встряхнись, Иван Феоктистович!
— Благодарю за проповедь,—кивнул Иван,—но я не давал подписки напрасно рисковать своей шкурой. Надоело. Семинары к чертям собачьим, суды-процессы туда же. Знаешь, как было на фронте? Всякие там герои грудью кидались на танки. Танки шли дальше, а трупы героев штабелями сваливали в ямы. И поливали хлоркой — для дезинфекции. Терпеть не могу этого запаха.
Тут в дверь позвонили, потом еще и еще раз. Иван прокрался в прихожую и пристроился к дверному глазку. На четвертый звонок, впрочем, отворил, забрал у пожилой женщины-почтальона заказное письмо и огрызком карандаша где-то расписался. Захлопнул дверь, посмотрел на штемпель, хмыкнул, кинул конверт в раскрытый ящик комода.
— От Лены? — понимающе спросил Марк.
— Из Сибири. Ладно, хватит обо мне. Ты тоже, смотрю, не в лучшей форме. Как съездил? Как свадьба?
— До ноября отложили.—Марк быстро пересказал вчерашний разговор с прозаиком Ч., о подписанной бумаге, впрочем, умолчав, о внутреннем кармане финского летнего пальто—тоже.
— Даешь!—присвистнул Иван.— А как профессор? Как вообще твои американцы?
Марк вздохнул.
— Поход в Мавзолей ты помнишь?
— Век не забуду.
— Клэр помнишь?
— Припоминаю. За версту было видно, что через пару дней она тебе непременно даст. Это и есть твоя роковая тайна?
—Иван, давай без шуточек. Я по уши влюбился.
—Поздравляю. Светка знает?
Я не идиот. Свадьбу отложили из-за брата, но я, Бог свидетель, не смог бы прямо так сейчас... Да и вообще не знаю, смогу ли. Влип я, Иван.
— Ну,—Истомин заметно воодушевился,—еще раз поздравляю! Если и она, по остроумному твоему выражению, влипла, так пускай приезжает, выходит за тебя замуж—и рви когти в Соединенные Американские Штаты! Вот и твоя мечта жизни—приезжать ведь сможешь, на экскурсиях Конторы провокационные вопросы задавать, а? Я б на твоем месте уже чемоданы собирал. Давай-ка все это дело обмоем коньячком.
Бутылке водки пришлось потесниться, и рядом с нею встала початая, темно-зеленая, спрятанная до времени в книжном шкафу. Коньяк, правда, был дешевый и резкий, из тех, что в народе зовут клопомором. Выпив, Марк принялся сбивчиво излагать свою историю, перескакивая с Самарканда на Ленинград, с Амстердама на Нью-Йорк и с профессора Уайтфилда да на мисс Хэлен Уоррен. Иван же знай поблескивал глазами да вставлял какие-то междометия.
— Когда Андрей в свою Литву отчаливал, — сказал он наконец, мы с ним пари заключили. На твой счет. Я говорил, что ты через год совершенно скурвишься и не будешь нам руки подавать. В лучшем случае два пальца. — Хороши друзья.
— Как видишь, я промахнулся. И проиграл твоему брату бутылку. Он доказывал, что ты непременно откинешь какой-нибудь фортель, и не через год, а куда раньше. Вот сейчас бы ее и выкушать, а? Не вовремя его сесть угораздило.
— Знаешь, Иван,—Марк снова вспылил,—всякому острословию есть предел. У тебя нет никакого права...
— Есть.—Он отобрал у Марка «Практическую пиротехнику».— Устройство домашних фейерверков, шутих и бенгальских огней... С большим трудом, между прочим, сперта из библиотеки... Твоя Светка часом не брюхата?
— Нет.
— Ты понимаешь, надеюсь, что мадам Фогель сюда путь заказан. Да и захочет ли она ради журавля в небе бросать индюка в руках.
— Спасибо.
— Я всего лишь констатирую факты. Ты, небось, и без меня варианты перебрал, обсосал. Так или не так? Марк кивнул.
— И пуще всего, милый ты мой, тебе, разумеется, приглянулся вариант самый старинный и удобный. Под названием статус-кво. Оттянуть, отложить, оставить лазейки, не жечь мостов. В добрый час! Забывай свою заокеанскую красотку. Не пиши. Не звони. Зубы сожми.— Иван оскалился, демонстрируя, как именно он советует другу сжать зубы. — Выживай, короче. Ты сумеешь! Ты ведь жизнь любишь почти как я, не ошибаюсь?
Марк снова вздохнул.
— Вот и живи. Через два-три года сам себя не узнаешь. Нравится мой совет? Не очень? Тогда другой. Не лезь дальше в эту паутину. Бросай все. Начинай сначала. Слушай умного друга. Я не забыл, как ты на семинаре нам вещал, что нельзя бороться с метафизическим злом. Можно. Вот Господь Бог и вознамерился тебя проучить. Это, кстати, редкая удача, когда на тебя обращают внимание там, наверху. Цени. Увольняйся. Пошли подальше свою Светку. Будущим летом устройся в экспедицию и давай деру через афганскую, скажем, границу. Ведь других путей остаться у тебя нет?
— Ну,—пробормотал Марк,—куда же я из Конторы?.. Сирия... Калькутта....
— В таком случае разговор окончен. Впрочем, у тебя будет сто хлопот и переживаний с братом, столько симпатичных служебных дел, что и без моей помощи забудешь ты эту Клэр куда быстрее, чем кажется. Да и свадьба—не век же откладывать. На работе все в порядке. Профессор тебе привет передавал. Слушай, может, соизволишь все-таки мне рассказать о своих делах? И, кстати,—он вспомнил письмо от Светы,—с каких пор ты дружен со Струйским?
— Струйского я встретил случайно,—сказал Иван,—на улице. С моей исповедью у тебя будет возможность ознакомиться в ближайшие дни. Еще вопросы есть?
— Зашел бы к адвокату со мной завтра.
— Не могу.
— Послезавтра.
— Послезавтра,—повторил Иван,—хороший день... Но я, может быть, уеду... да, уеду... Ты ко мне зайди с утра, отпросись с работы. Вот ключ. Если меня не будет, оставлю записку.
— Ты-то куда?—встревожился Марк.
— План, план у меня созрел.—Иван закурил сигарету и неумело затянулся. Раздался надрывный кашель, на глазах у него выступили слезы.—Времени требует. Завтра вечером отбуду. Слухам обо мне не вздумай верить. Уеду далеко, но не надолго. Или лучше так: недалеко, но надолго. Притомился я, Марк, не ты один у нас страдалец. Желаю к синему морю, в маске плавать, ракушки собирать, рыбку из подводного ружья постреливать, девочек трахать под шум прибоя,—приговаривал он, почти выталкивая Марка в прихожую. — Ступай на службу и бабу свою не забывай, я худого не посоветую...
Глава четвертая
Кабинет Зинаиды Дмитриевны Остроуховой, начальника отдела англоязычных стран, столь же невелик, как комнаты переводчиков, да и обстановка его немногим богаче. Есть, конечно, и отличия: стоит в кабинете не дюжина столов, а всего-навсего три, из них стол хозяйки поодаль, в глубине помещения, два остальных, принадлежащих ее худощавым заместителям,—несколько по бокам. Взгляд посетителя, таким образом, должен сразу встречаться с серо-голубыми глазами Зинаиды Дмитриевны, и если этого не происходит, то исключительно из-за ее привычки смотреть в лицо собеседнику не сгоряча, а лишь после известного промежутка времени, за который посетитель вполне может изучить обстановку кабинета, заметив прежде всего два шкафа книжных и один несгораемый, сплошь оклеенные лаковыми обложками проспектов Конторы, затем огромные плакаты «Байкал — жемчужина Сибири» и «Посетите Ленинград», с большим тщанием отпечатанные в Финляндии и вывешенные над головами присутствующих, а ближе к вечеру обыкновенно отсутствующих заместителей. Стол Зинаиды Дмитриевны живописно завален письмами и открытками из-за рубежа, деловыми бумагами, скрепками, ластиками, шариковыми ручками и прочей приятной канцелярской ерундой, которая несколько раз на дню отодвигается то на левый, то на правый фланг стола— в зависимости от настроения хозяйки. В жаркие дни, как, например, сегодня, под потолком лениво вращается огромный вентилятор, а окно раскрыто все на ту же площадь Революции—впрочем, в него виден и красный кирпич Музея Ленина, и могила неизвестного солдата, и даже кусочек площади Пятидесятилетия Октября. На уровне человеческого роста салатовая масляная краска на стенах переходит в несколько пожелтевшую от времени и нездорового городского воздуха побелку; все три стола облицованы дешевенькой березовой фанерой и крыты лаком. Зато стулья—а их никак не меньше десяти—обиты добротнейшим темно-алым репсом. Наконец, неизбежный портрет моложавого Леонида Ильича над головой Зинаиды Дмитриевны тоже не вполне зауряден—во-первых, не литографирован, а писан гуашью, во-вторых, изображает доброго вождя не в привычном виде, то есть не в скромном черном костюме с тремя или четырьмя Звездами Героя на груди да с простым депутатским значком, а в полной маршальской форме, на фоне кремлевских башен, и с таким обилием советских и иностранных орденов на мундире, что сосчитать их представляется положительно невозможным.