Те, кто не привык заглядывать глубоко под поверхность событий, утверждали, что виною всему было лишение свободы, которое никогда не забывается народом. Но почему возмущение произошло не тотчас после того, как вольных хлебопашцев и предприимчивых промышленников превратили в «военных рабов», а столько лет спустя?
Другие уверяли, что причина, как и в прочих случаях, – страх холеры. Но и это предположение не разгадывало загадки: ни в новгородском округе, ни в старорусском не было зафиксировано ни одного смертного случая, «произошедшего от холеры».
Что касается мудрецов, те были убеждены: всему виною слишком жаркое лето. Лето 1831 года и вправду выдалось необыкновенное: сенокос и жнива совпали, мгла стояла в раскаленном воздухе, болота горели, «часов с трех дня солнечный диск представлял резко очерченный желто-красный круг без лучей»… В народе говорили, что все это не к добру, а старики уверяли, что такое случилось «перед французом»…
Не мог не задуматься над этой «русской загадкой» и восемнадцатилетний внучатый племянник погибшего в аналогичной катастрофе севастопольского генерал-губернатора Николая Алексеевича Столыпина.
Гениальным инстинктом Лермонтов почуял, что на дне севастопольской драмы скрывается новгородская, а в ней ключи от тайны пугачевского ужаса. Итогом этих размышлений и стал его первый опыт в формате «большая проза» – исторический роман «Вадим».
По литературоведческой традиции этот роман считается не конченным, неудавшимся, подражательным. По внешним данным (горб, уродство) главный его герой и впрямь «слегка смахивает» на Квазимодо – горбуна и калеку из романа Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери». И это наверняка не случайное сходство. Утверждая (1830), что в русском фольклоре больше поэзии, нежели во всей французской словесности, Лермонтов не пренебрегал ее уроками. На такое предположение наводят, кстати, и его иллюстрации к «Собору…»: в ранней юности Михаил Юрьевич охотно иллюстрировал произведения, из которых мог хоть что-нибудь «заимствовать», – например, кавказские повести Марлинского. Но это, как уже говорилось, не столько подражание, сколько попытка понять причину беспрецедентного успеха и романа, и – шире – новой французской романистики с ее культом недопустимого с точки зрения классической гармонии скрещенья высокого и низкого, красоты и уродства. Несколько лет спустя неоромантическую сию смесь Лермонтов назовет безобразной красотой:
Любил и я в былые годыВ невинности души своейИ бури явные природы,И бури тайные страстей.
Но красоты их безобразнойЯ скоро таинства постиг,И мне наскучил их несвязный,Их оглушающий язык.
Постигнув, и очень скоро, и тайну, и таинство воздействия безобразной красоты, начинающий романист сделал еще одно открытие: при заимствовании поразивших воображение лиц и положений, зачатых в иноземной утробе (Бальзак), то есть при пересадке их на иную почву, они захирели, «скукожились». Бури страстей, обуревающих главных героев – горбуна Вадима, его сестру-красавицу Ольгу, ее возлюбленного Палицына-младшего, – и впрямь почти оглушают нас бессвязностью; бессвязности Лермонтов, мечтавший о совершенстве, не заметить не мог, в чем и признался в процитированном «манифесте».
Солидаризуясь с авторской самооценкой, Б.Томашевский объясняет причину неожиданного, в разгар работы, охлаждения Лермонтова к прозаическим опытам необычайно быстрым «вырастанием»: «…Ранние вещи, брошенные Лермонтовым, рисуют картину быстрого роста, быстрой смены литературных тенденций и стилей. Эта быстрота роста, возможно, и была причиной того, что все они брошены незавершенными… В процессе разработки замысла он его перерастал».
И все-таки, думается, случай «Вадима» особый, поскольку фигуры второго плана: Палицын-старший, «лихая солдатка», придурковатый Петруха, затюканный властной мамашей, – сняты, как тогда выражались, с природы и никаких литературных ассоциаций не вызывают. Даже то, что история ссоры старого Палицына с отцом Вадима, другом и напарником по псовой охоте, почти буквально совпадает с аналогичной коллизией в пушкинском «Дубровском», свидетельствует всего лишь о том, что она либо типична, либо авторы, независимо друг от друга, пользовались одним и тем же документальным источником. Да и фабульная основа романа к смене стилистических ориентиров и тенденций прямого отношения не имеет, ибо изначально не литературна, а взята из действительного происшествия, причем из происшествия общеизвестного. В комментариях к «Вадиму» эти происшествия давным-давно перечислены: холерные волнения и даже бунты начала тридцатых годов, рассказы земляков поэта о трагических событиях, имевших место при вторжении на Пензенщину отрядов Пугачева. Не так широко известно, что у Лермонтова, в отличие, скажем, от Пушкина, помимо общих всем, имелись еще и глубоко личные причины для пристального интереса к теме русского бунта, бессмысленного и беспощадного. В пугачевщину была зверски истреблена почти вся семья его крестного Фомы Хотяинцева, а спустя полвека, летом 1830-го, жители матросской слободки, неделю назад вроде бы покладистые и мирные, в ответ на введенные противохолерные карантинные меры растерзали его двоюродного деда. Без беглой ссылки на севастопольскую трагедию не обходится ни одна из биографий М.Ю.Лермонтова. Рассказываю об этом факте и я – в главе, повествующей о лете 1830 года. Однако в связи с «Вадимом» следует задержаться на нем подольше и с особым вниманием вчитаться в выдержку из «Московских ведомостей». Описанные здесь подробности севастопольского возмущения не просто учтены и использованы в романе; они, на мой взгляд, объясняют, почему сцены кровавой расправы написаны так страстно, так живо, как будто автор не сочиняет их по былинам старого времени, а видит собственными глазами. Ведь, получив газету, и сестра растерзанного бунтовщиками лично безвинного человека, и его внучатый племянник уже знают: сверх того, что сообщают «Ведомости», они никогда и ни от кого ничего не узнают, поскольку ни одного свидетеля гибели Николая Столыпина не осталось в живых. Учтем это обстоятельство, не забывая и о том, что все это происходит в доме, хозяин которого, младший брат Николая, умер от разрыва сердца, прочтя известие, может быть, в тех же «Московских ведомостях» о начавшихся арестах лиц, причастных к драме 14 декабря.
«В первых числах июня месяца Севастополь был свидетелем происшествия сколь неожиданного, столь и ужасного. Несмотря на деятельные меры правительства о недопущении на Крымский полуостров чумной заразы… необходимость сношения Севастопольского порта с войсками, за Дунаем находившимися, неприметным образом внесла ее и в Севастополь; но решительные средства, употребляемые местным начальством… не замедлили оказать желаемый успех. В исходе мая город и некоторые предместья оного были уже освобождены от оцепления; в одной только так называемой Корабельной слободе жители оной, состоящие большей частью из отставных матросов и служителей флотских нижних чинов, выдерживали остальной карантинный термин, но и тот в скором времени должен был окончиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});