гадко глядеть на эту ветошь, которую я таскаю, – на этот маскарад, как выражается Василий! Уверяют, что нужно сперва выучиться языку народа, узнать его обычаи и нравы… Вздор! вздор! вздор! Нужно верить в то, что говоришь, – а говори, как хочешь! Мне раз пришлось слышать нечто вроде проповеди одного раскольничьего пророка. Черт знает, что он молол, какая это была смесь церковного языка, книжного, простонародного – да еще не русского, а белорусского какого-то… «Цобе» вместо «тебе»; «исть» вместо «есть»; «ы» вместо «и» – и ведь все одно и то же долбил, как тетерев какой! «Накатыл дух… накатыл дух…» Зато глаза горят, голос глухой и твердый, кулаки сжаты – и весь он как железный! Слушатели не понимают – а благоговеют! И идут за ним. А я начну говорить, точно виноватый, все прощения прошу. Хоть в раскольники бы пошел, право; мудрость их невелика… да где веры-то взять, веры!! Вон Марианна верит. С утра работает, возится с Татьяной – тут есть одна такая баба, добрая и неглупая; кстати, она про нас говорит, что мы опроститься желаем, и зовет нас опростелыми; так вот с этой-то бабой Марианна возится, минуты не посидит – настоящий муравей! Радуется, что руки покраснели да заскорузли, и ждет, что вот-вот и она сейчас, коли нужно, на плаху!
Да что на плаху! Она даже башмаки с себя пробовала снять; ходила куда-то босая и вернулась босая. Слышу – потом – ноги себе долго мыла; вижу, наступает на них с осторожностью, потому с непривычки – больно; а лицом вся радостная и светлая, словно клад нашла, словно солнце ее озарило. Да, Марианна молодец! А я как стану с ней говорить о моих чувствах – так, во‑первых, мне как-то стыдно станет, точно я на чужое руку заношу; а во‑вторых, этот взгляд… о, этот ужасный, преданный, непротивящийся взгляд… «Возьми, мол, – меня… но помни!.. Да и к чему все это? Разве нет лучшего, высшего на земле?» То есть другими словами: надевай вонючий кафтан, иди в народ… И вот я иду в этот народ…
О, как я проклинаю тогда эту нервность, чуткость, впечатлительность, брезгливость, все это наследие моего аристократического отца! Какое право имел он втолкнуть меня в жизнь, снабдив меня органами, которые несвойственны среде, в которой я должен вращаться? Создал птицу – да и пихнул ее в воду? Эстетика – да в грязь! демократа, народолюбца, в котором один запах этой поганой водки – «зелена вина» – возбуждает тошноту, чуть не рвоту!..
Вот до чего я договорился: стал бранить моего отца! И демократом сделался я сам: тут он ни при чем. Да, Владимир, худо мне. Стали посещать меня какие-то серые, скверные мысли! Так неужто же, спросишь ты меня, я даже в течение этих двух недель не наткнулся на какое-нибудь отрадное явление, на какого-нибудь хорошего, живого, хоть и темного человека? Как тебе сказать! Встречал я нечто подобное… Один даже очень хороший попался – славный, бойкий малый. Да как я ни вертелся – не нужен я ему с моими брошюрами – и все тут! У здешнего фабричного Павла (он правая рука Василия, преумный и прехитрый, будущая «голова»… я тебе, кажется, о нем писал) – у него есть приятель из мужиков, Елизаром его зовут… тоже светлый ум и душа свободная, безо всяких пут; но как только он со мною – точно стена между нами! так и смотрит «нетом»! А то еще вот на какого я наскочил… впрочем, этот был из сердитых. «Уж ты, говорит, барин, не размазывай, а прямо скажи: отдашь ли ты всю свою землю как есть, аль нет?» – «Что ты, – отвечаю я ему, – какой я барин!» (И еще, помнится, прибавил: Христос с тобою!) – «А коли ты из простых, говорит, так какой в тебе толк? И оставь ты меня, сделай милость!»
И вот еще что. Я заметил: коли кто уж очень охотно тебя слушает и книжки сейчас берет – знай: этот из плохоньких, ветерком подбит. Или на какого краснобая наткнешься – из образованных, который только и знает, что одно облюбленное слово твердит. Один, например, просто замучил меня: все у него «прызводство!». Что ему ни говори, а он: «Такое, значит, прызводство!» А! черт тебя побери! Еще одно замечание… Помнишь, была когда-то – давно тому назад – речь о «лишних» людях, о Гамлетах? Представь: такие «лишние» люди попадаются теперь между крестьянами! Конечно, с особым оттенком… притом они большей частью чахоточного сложения. Интересные субъекты – и идут к нам охотно; но, собственно, для дела – непригодные; так же, как и прежние Гамлеты. Ну что тут будешь делать? Типографию завести секретную? Да ведь книжек и без того уже довольно. И таких, что говорят: «Перекрестись да возьми топор», и таких, что говорят: «Возьми топор просто». Повести из народного быта с начинкой сочинять? Не напечатают, пожалуй. Или уж точно взять топор?.. А на кого идти, с кем, зачем? Чтобы казенный солдат тебя убубухал из казенного ружья? Да ведь это какое-то сложное самоубийство! Уж лучше же я сам с собой покончу. По крайней мере буду знать, когда и как, и сам выберу, в какое место выпалить.
Право, мне кажется, что если бы где-нибудь теперь происходила народная война – я бы отправился туда не для того, чтобы освобождать кого бы то ни было (освобождать других, когда свои несвободны!!), но чтобы покончить с собою…
Наш приятель Василий, тот, что здесь нас приютил, счастливый человек: он из нашего лагеря, да спокойный какой-то. Ему не к спеху. Другого я бы выбранил… а его не могу. И оказывается, что вся суть не в убеждениях – а в характере. У Василия характер такой, что иголки не подпустишь. Ну, вот он и прав. Он много с нами сидит, с Марианной. И вот что удивительно. Я ее люблю, и она меня любит (я вижу, как ты улыбаешься при этой фразе – но, ей-богу же, это так!); а говорить мне с нею почти не о чем. А с ним она и спорит, и толкует, и слушает его. Не ревную я ее к нему; он же собирается ее куда-то поместить – по крайней мере она его об этом просит; только горько мне, глядя на них. И ведь представь: заикнись я словом о женитьбе – она бы сейчас согласилась, и поп Зосима выступил бы на сцену – «Исайя, ликуй!» – и все как следует. Только от этого мне