Захолодало. Все подобралось, окрепло. Стала крепкая грязь, видно до весны такая останется и под снег такой пойдет. Избы поплотнели, а по утрам солома на крыше густо седела.
И деревья, голые и захолодалые, стояли с утра седые, и сруб колодца белел сединой, и верхи плетней, и лужицы тонко хрустели под красными гусиными лапами, и далеко и звонко слышен был собачий лай, до того звонко и прозрачно, что казалось, воздух, как хрустальный, рассыплется от этого звонкого лая.
Солнце невысоко подымалось над избами, чистое, светлое, ни одним облачком не запятнанное, глядело на противоположный порядок, и холодная седина быстро таяла с одного бока на крышах, на деревьях, на срубе, а в конце улицы влажно голубело. Похоже было на легкую весеннюю голубую мглу, только не было в ней весенней радости, а тонкая печаль прощания и одиночества.
«Господи, да как же это я... Ведь это же и в городе бывает, а я никогда не видала...»
Из душного прокислого класса Галина торопливо шла на улицу, потом в поле. И деревья, и поле с посохшей травой, и вырубки с нешевелящимся червонным листом уцелевшего молодого клена — все с прощальной ласковостью глядело на нее по-иному, по-особенному, внося осеннее примирение. И солнце — ласковое, похолоделое, последнее предзимнее солнце.
Далекий лес затянулся все тою же прощальной сизой мглой. Кто-то спрашивал тихо идущую девушку, которая все старалась поглубже вздохнуть:
«Чего тебе нужно?»
«Я хочу жить».
«Как?»
«Не знаю, но хочу жить, чтоб сердце сказало: да!.. Так вот... чтоб... ну так вот, как сегодня — так чудесно! Я никогда такого солнца не видала... Может, оно и не бывало такое... Отчего я одна?.. И ребятишки шумят и возятся, и крестьяне кругом, и батюшка с матушкой, а я одна...»
С обрыва за церковью видна неоглядная низина, а по ней в потемневших садах деревни, — Пузовка, Горяиново, много деревень; краснеет кирпичными постройками экономия. И кажется почему-то — счастливо живут там люди.
Под Казанскую на деревне была какая-то странная суматоха: чистили, скребли и мыли церковь, перед папертью начисто подмели и посыпали желтым песком. В училище староста прислал баб, и они насквозь все вымыли, вычистили и перетерли. Поповский дом тоже прибрался, перед многими избами посыпали песочком. Бабы напропалую пекли и варили, а мужики помылись в бане и так намаслили волосы, что на вечерней службе в духоте головы у них казались мокрыми.
— Что такое, престол, что ли? — спрашивала Галина.
— Не, престол у нас на Петра и Павла.
— Как перед пасхой.
— Благодетеля встревать будем.
— Какого благодетеля?
— Богатеющий. Пожелает, всю губернию купит.
Но благодетель не приехал к вечерней службе, на которой о. Дмитрий служил торжественно и благолепно в новой ризе, а матушка была в шелковом сиреневом платье с буфами на плечах, бабы в новых кофтах, ребятишки все причесаны. Всю церковь наполнял красивый батюшкин голос. Не приехал благодетель.
На другой день приехал перед службой. Приехал в старом тарантасе с откинутым верхом на тройке мелкорослых гнедых маштаков; на козлах сидел стражник с желтым шнуром от револьвера. Тарантас остановился у поповского дома. Вышла матушка, встретила, потом пошли в церковь.
В церкви народ расступался, давая дорогу, и кланялся, а батюшка, вскидывая кадилом перед паствой, особенно щедро взмахивал в сторону приехавшего, оставляя большие клубы пахучего, медленно таявшего дыма, и солнечные лучи из окон стремительно прорезали его косыми синими полосами.
— Господи, поми-и-луй! — как-то особенно согласно, по-детски пели ребятишки — батюшка из учеников составил хор, — пели, напоминая и Галине ее ребячье время, давнишние клубы голубого дыма, покойную мать, а на ней, на Гале, коротенькое беленькое платьице и белые туфельки.
«Так вот он какой, благодетель!.. А я думала...»
Благодетель стоял у правого клироса и подпевал невпопад, но уверенно. Подбритая сзади шея с набегающими складками говорила о подрядческих делах, о поставках, и волосы подрезаны высоко в кружок... Истово крестился, вздыхал, и кланялась широкая спина в синей чуйке тонкого сукна.
Галина тоже крестилась, потому что надо было креститься — стояла впереди, искоса разглядывая, но никак не могла увидеть лица. Только после великой ектеньи благодетель сделал земной поклон, поднялся, опираясь руками, повернулся, низко поклонился народу. И опять, сложив руки на животе, стоял, откинув назад голову с набежавшими на воротник складками, вздыхал и громким на всю церковь шепотом упреждал о. Дмитрия, произнося моления.
У Галины оставило след мужичье, простое лицо в рябинах, светлая мужичья борода, закрывавшая сверху чуйку, по-мужичьему пробор и скинувшиеся на обе стороны густые, как бы слипшиеся волосы, а глаза, — а глаз не рассмотрела.
Мужики, старухи, бабы, девки, ребятишки столпились у паперти, напирая друг на друга. Показался благодетель с матушкой, и гул голосов:
— Со счастливым прибытием!..
Выступил седой гривастый старик, поклонился и поднес хлеб-соль на деревянном блюде:
— Прими, Никифор Лукич, ото всех жителев... Пущай тебе господи пошлет, кормилец ты наш.
— Благодетель...
— Много тебе лет здравствовать... угодникам божиим молимся за тебя.
Благодетель принял хлеб-соль:
— Спасибо вам, старики, спасибо.
Передал ближней женщине, и она бережно и благоговейно понесла.
Матушка сказала:
— Галя, это — Никифор Лукич, попечитель нашего училища... А это — новая учительница... Деревня наша только Никифором Лукичом и держится... Церковь построил, училище новой крышей покрыл, землю...
Никифор Лукич взял руку девушки, и она увидела — глаза у него маленькие, бегучие; она слегка высвободила руку, — он придержал.
— Ну, попадья, не перехвали на другой бок, а то кривой стану.
Кругом провожала толпа.
Пили чай у батюшки. Пригласили гривастого старика. И лавочник сидел тут с вытянутым носом и голым лицом — кувшинное рыло и сломанные брови всегда подняты; во всей деревне единственный дом под железной крышей был его, кроме училища. Староста церковный, плешивый, желтый водяночный старик, безучастно пил чай и, прижимая изнутри языком к щеке обсосанный кусочек сахара, говорил матушке:
— Семой месяц пью крапиву, варю ее и пью. Ну, лучче, а то задышка замучила. С конями пойду, не отдыхнешь.
— Кушайте, Никифор Лукич, — подвигала матушка чудесно вспухшие румяные булочки.
Угостила матушка отличной настойкой, вишневочкой, как масло густой, и в комнате оживилось.
— Мы тебя ждем, вот как ждем, как светлого праздника, — говорил гривастый старик, глядя на благодетеля промытыми наливкой глазами, — во! Сколько эта церковь будет стоять, сколько в нас дыханья будет, об тебе будем молить.
— Никифор Лукич, — сказал о. Дмитрий, подняв руку и поправив слегка широкий рукав, — господь наш Иисус Христос сказал: «Легче верблюду в игольное ушко войти, чем богатому в царство небесное». Не обречение и осуждение в этих словах, а только учитель наш небесный предуказал, кому много отпущено, с того много спросится...
— Известно, спросится, — сказал гривастый, встряхивая иссера-седой гривой, насунувшейся на глаза, — купил я мерина. Ну, здоровый, возит. Так накладешь...
Матушка беспокойно завертела головой:
— Дети, идите, идите к няне, идите, там вам дадут.
И повернулась к гривастому:
— Батюшка же говорит, дайте ему кончить.
— ...Кому много дано, с того много спросится. Об этом забывают, забывают об этом...
— Да, а то нет, — отозвался плешивый староста. — Я вот семой месяц крапиву пью, да говорю дочери...
— Помолчите, Демьяныч... — сказала матушка, делая знак бровями.
— И благо тем, кто не забывает, кто помнит господне предуказание, чья рука не оскудевает. Господь благословил труды Никифора Лукича, и он помнит, что все, ниспосланное ему, ниспослано свыше...
«А ведь он был совсем другой, когда торчала голова из навоза...» — думала Галина, не спуская глаз с о. Дмитрия.
— ...И рука его не оскудевает. Его иждивением построена здесь церковь, его иждивением построена новая крыша на училище...
— Старая-то совсем прохудилась, — сказал гривастый:
— Ребята-ти, как на ученье сидели, — поддержал староста, — в крыше солнце видать было...
— ...А наипаче облагодетельствовал Никифор Лукич нашего труженика-крестьянина землей...
— Землей, дай ему господи, чего сам пожелает, не обидел.
— За землицу век твои молитвенники...
Благодетель расстегнул ворот и сказал крепким мужицким говором, глядя почему-то на Галину:
— Во, этими самыми руками кажную копеечку... Хребет гнул, ночей недосыпал...
— Знамо, так.
— Копейку голыми руками не возьмешь.
— Копейка, она вороватая — сон у ночи крадет... — неожиданно тонким бабьим голосом сказал лавочник, и так же неожиданно лицо его в набежавших складках улыбки оказалось вовсе не кувшинным рылом, а глаза стали плутовато-веселые; но, когда замолчал, опять все стало длинным, узким, как у сидящего с лапой в капкане волка, и сломанные брови подняты.