Тут разговор стал на время общим. Даниил возмущался еретиками и укорял, утверждая, что те неволею впадают в жидовскую ересь, а Андрей, уйдя от разговора и смежив вежды, прикидывал, как надобно писать «Преображение», дабы было и внятно, и схоже с греческим образцом, и, вместе, близко душе. Вот эту самую близость к душе, душепонятность, и в смысле, и в прориси, и в цвете, Андрей любил больше всего, быть может, даже не отдавая себе ясного отчета в том, что его изысканная палитра тонких полутонов, по сути, являет всю пронзительную простоту красок русских лугов и полей, ясного неба, поспевающей ржи, веселой зелени берез и темной зелени елей, что его золотистые горки и светлые хоромы меж них – это Русь, облитая солнечным светом, это тающие в аэре далекие деревни, яснота хлебных полей и скошенных нив, золотая охра ржаных скирд и вянущих стогов или «копен» сена, где и красный, и традиционный вишневый цвета одежд тоже впиваются в радостное созвучие разлитой окрест красоты, а холодноватая серебристость уводит эту земную красу в тот, Горний мир, надстоящий над нашим земным и премного более совершенный.
Еще впереди и симфония голубого и синего, и сдержанная грусть ангелов рублевской «Троицы», но все это уже просвечивало, уже предчувствовалось в его завершенных живописных творениях.
И ныне говорили они, временем замолкая и приникая к вырезанным в бычьей коже возка окошкам, о свечении Духа, восходящим ввысь, о святости традиции, о заветах Горняго Учителя, оставленных им миру, и о надобности живописного воплощения этих заветов… А окрест все цвело, и не помнилось порою ни о моровой беде, ни о литовских угрозах, ни о пожарах городов, ни о татарах и смертях русских полоняников в далекой степи… И вместе, конечно, помнилось обо всем этом! Но и то помнилось, что не согретая светом надежды грусть есть грех, что искус уныния надобно преодолевать трудом и радостью творчества… Говорили о Никоне, вновь взявшем бразды правления в обители Сергия, о Епифании, что собрался писать «Житие» преподобного и деятельно расспрашивает всех, кого может, о жизни и чудесах великого мужа… И казалось порою, что горести уже позади, что весна, бушующая окрест, есть весна их любимой родины, и что нежданные беды проходят, прошли, и впереди сияющая неведомая даль царства Божьего на земле, за которую не жаль отдать и труд, и уменье, и даже, коли так ляжет судьба, саму жизнь.
Иван, слушая, молча любовался мастерами. Андрей, светловолосый, в мягких, слегка вьющихся кудрях и светлой невесомой бороде, казался много моложе своих сорока годов (временем ему можно было дать с небольшим двадцать), и только строгая пристальность взора выдавала, неволею, годы мастера. Данила и ростом, и возрастом превосходил Андрея, и волосом был много темнее, а потому, почасту, склоняясь к приятелю, напоминал собою ученого медведя. Он и ходил тяжело, косолапо, хотя был силен и дюж: как-то напавших на него двоих разбойников попросту, схватя за шивороты, столкнул лбами, и оба легли, и встали много после, да и то с трудом. И когда шли они рядом, все одно, сохранялось ощущение, что Андрей летит над землей, а Данила тяжело, по-медвежьи ступает рядом с ним, почему-то не отставая.
Ехали обычным путем, через Радонеж, Переяславль, Юрьев-Польской, останавливаясь на ночлег в припутных монастырях. Поздним вечером первого дня пути они еще подъезжали к Радонежу. И Андрей не преминул напомнить, что преподобный в свои зрелые годы проделывал весь путь до Москвы в один день пешком.
Троицкой обители достигли уже в глубоких потемнях, при свете луны, под зелеными лучами которой серебрились, казавшиеся черными в тенях, кровли и купола храма. Никон встретил гостей, несмотря на ночные часы, сам. Троекратно расцеловался с иконописцами и с Иваном тоже, пригласил в церковь. Шла полунощница, здесь не относимая на утренние часы.
Ратники охраны тяжело спрыгивали с коней. Им тоже было предложено прежде трапезы посетить церковь. Ели уже в полной тьме, при свечах, и, добравшись до соломенного ложа, застеленного рядном, тотчас засыпали, успев токмо стянуть сапоги и сбросить дорожный зипун. Иван тоже скоро уснул, а изографы еще долго беседовали в темноте и уснули неведомо когда, уже под утро. Впрочем, они и встали раньше других, и поспели к утрене, когда ратники еще отсыпались с дороги.
В этот день дневали, кормили коней, чтобы назавтра, поднявшись до света, опять за один день достичь Переяславля, там заночевали во владычном монастыре, где их уже ждали и приготовили нескудное застолье.
Выехали утром. Особенно синее в эту весеннюю пору Клещино озеро казалось огромным вспаханным синим полем, и город, обведенный новою городней, и храм Юрия Долгорукого, освещенные утренним солнцем, казались особенно пригожи. Иван, пересевший на коня, все тянул голову, выглядывая, где та деревня за Клещиным городком, откуда они родом? Так и не узнал. Ему уже ничего не говорили ни дальние валы старой крепостцы, ни высокие берега, ни даль, уходящая туда, к Волжской Нерли – все это было чужое, незнакомое, и не вздохнулось, не овеяло сердце сладкою болью… Родиной теперь для него была Москва.
В Юрьеве задержались. Андрей непременно захотел осмотреть подробно Георгиевский собор – последнее великое творение владимирских зодчих, законченное князем Святославом всего за три года до татарского нашествия. Он долго стоял под сводами храма, обходил собор вокруг, всматриваясь в каменное резное узорочье, сплошным ковром покрывавшее древние стены, и молчал. И также молча, назавтра, сел в возок и долго смотрел в окошко на удаляющийся городок, так и не ставший великим, невзирая на воздвигнутый в нем торжественный храм, позабытый в столетьях. Знак великого, но оборванного грозным нашествием, зодчества.
Ехали Опольем, среди уже загустевших озимых и светлых платах только посеянного ярового. В вышине, незримые, звенели жаворонки. Кони, приустав, шли шагом. В окошко впивалась весенняя утренняя прохлада еще не прогретой вдосталь земли. Шагом ехали комонные по сторонам, приспустивши поводья. Даниил молчал, задремывая после полубессонной ночи, а Андрей глядел в ничто, прямо перед собой, почему-то догадывая, что дивное творение Святослава долго не проживет, и думая так, провожая уходящую в прошлое красоту, мысленно готовился к очередному подвигу творчества, и только одно вымолвил, когда уже и весь Юрьев утонул в далеких хлебах, вымолвил едва слышно, глядя в далекое ничто грядущих бед, пожаров и разорений: «Чтобы свеча не погасла!»
Он сейчас каким-то сверхчувствием своим постигал всю горькую временность творческих усилий человечества. И то, что создано, неизбежно гибнет в волнах времен, и токмо непрестанный труд все новых и новых творцов не дает угаснуть на Земле дыханию Господа, тому, что среди крови, грязи, бесконечных нашествий и войн подымает человека с колен, заставляет помыслить о вечном и приближает его к Создателю.
Чтобы «свеча не погасла»! Вновь и вновь! Возок вздрагивает и кренится на мягкой колеистой дороге. Близит Владимир, близит подвиг, который им предстоит совершить.
Величественные шеломы древних соборов, подымающиеся из-за рубленых городень городского вала, показались издалека, разом означив сановитость древней столицы Владимирской земли.
Данила, хоть и бывал не раз во Владимире, именно тут ощутил первую робость перед порученной им работою. Не уронить лица, оказаться вровень с древними строителями показалось невероятно трудным! Андрей ничего такого не испытывал, вернее, испытал и пережил заранее, и теперь с острым интересом взирал на приблизившую красоту, начиная от Золотых ворот, невероятно высоких, стиснутых со сторон городскими валами. Он тотчас по въезде в город сумел увидеть и оценить величие духовных твердынь прошлого, утонувшей в столетьях Киевской Золотой Руси. Он узрел и мощь, и полноту тайного смысла резного узорочья белокаменных стен. Он приказал остановить возок на подъезде и долго взирал издали на Успенский собор. И уже подъезжая вплоть, оказавшись за монастырскими воротами, что-то решил про себя. Даниилу бросил, как о решенном, полупонятное: «Нам надо возвысить!» И не пояснил, как и что.
Обступила, уже предупрежденная, монастырская обслуга, повестили, что от князя Юрия давеча прискакал скорый гонец, двое суток не слезавший с седла, а ныне почивает с пути, что мастеров ждут. И тут же подошел могутный, мрачный мужик, повестив более Даниилу, чем Андрею:
– Ямчуга, кажись, вышла вся! Теперь бьем дубовыми пестами, бьем кажен день, как начали на Велик день, так и доселе. Повидь! А там – как велишь! А льняная куделя нарезана уже! Тамо! Мы свое дело знаем!
Оказалось, что и старая обмазка сбита, и гвозди под раствор набиты кое-где, и подмостья, ведущие к куполу храма, сооружены и заботно сколочены. Словом, подмастерья времени даром не теряли, да, впрочем, сработались давно и понимали друг друга до слов.