Мелкими шажками я выписываю на тропинке восьмерку — вперед, назад и снова вперед — и таким образом трижды прохожу через кольцо Великого очищения. Служительница-мико́ угощает меня храмовым саке. Я делаю глоток, и «напиток богов» как будто ослабляет узлы, что уже так долго стягивали мое сердце. Небесная синь, став совсем бездонной, готова принять меня с головой.
Возвращаюсь навеселе, ноги чуть заплетаются, но прежде чем зайти в дом, вешаю над входной дверью свежее о-хараи. Вот теперь, с новым настроем, и можно встретить лето как полагается…
Вокруг — никого, и я в одиночку бормочу себе под нос: «С Новым годом, о боги!» Уж не знаю, долетает ли мой голос до адресатов, но в тот же миг налетает ласковый южный ветерок — и голубые ленточки, радостно встрепенувшись, пританцовывают у меня перед глазами.
А уже со следующего утра, словно подтверждая приход настоящего лета, начинают трещать цикады. Чудеса: еще вчера от них не было слышно ни звука, но стоило перевернуть страницу в календаре, как их свиристение заполнило собой все вокруг. Да, в этом году, благодаря тому, что сливовые дожди отшумели так рано, настоящее лето и правда началось с первого же дня июля.
Хотя, конечно, стоит признать: лето для нашего магазинчика — время спячки средь бела дня. Да что магазинчик! Вся Камакура под палящим солнцем словно вымирает. Какое-то оживление еще можно заметить вокруг вокзала, но все эти люди едут из города прочь: их цель — морские пляжи Юигаха́ма или Дзаймо́кудза[26]. Вот и в гортензиевых садах вокруг храма Мэйгэ́цу к началу июля все цветы либо срезаны, либо уже отцвели, и отдыхающим там делать особо нечего. В городе такое пекло, что всякое желание разглядывать достопримечательности испаряется.
И поскольку за конторкой остается только носом клевать, я пропадаю в задней части дома, пытаясь разобрать вещи, оставшиеся после смерти Наставницы. Какую-то их часть разобрала тетушка Сусико, но много всего так и валяется без толку по всем углам.
Все, что можно хоть как-то продать, забрал бы старьевщик. Да только ни одно из «сокровищ» Наставницы исторической ценности не имеет. Почти все это — никому не нужные, выцветшие бумажки. Среди которых, похоже, затесались и мои каллиграфические экзерсисы. Я сгребаю их, кучка за кучкой, в очередной мешок для мусора. Слава богу, хотя бы звонок в этом доме устроен так, что, если придет посетитель, колокольчик зазвякает даже на заднем дворе.
Рабочий день в «Канцтоварах Цубаки» — с полдесятого утра и до захода солнца. В тот вечер солнце уже садилось, и я готовилась закрывать магазин.
Но тут зазвенел колокольчик. Один раз, потом другой.
Выскочив из подсобки, я поспешила обратно к кассе — и обомлела. Передо мной стояла женщина глубоко за шестьдесят. На первый взгляд — классическая «мадам Камакура». Но при этом совершенно мне не знакомая.
Ее миниатюрную фигурку облегало платье с рукавами-буф, темно-синее в белый горошек. И даже зонтик в ее руках был подобран в тон платью — темно-синий, с такими же горошинами. Элегантная соломенная шляпка, белые кружевные перчатки — ну просто ходячая реклама новомодных кефиров «Ка́льпис»[27].
— Добро пожа… — начала было я, но Мадам Кефир прервала меня на полуслове.
— Сегодня утром в семье господина Суна́ды скончался бедный Конноскэ́! — внезапно сообщила она.
Видимо, хочет заказать соболезнование, догадалась я. По крайней мере, на покупательницу канцтоваров она уж точно не похожа. Что-что, а такие нюансы я умею различать не хуже Наставницы.
Как и указано на вывеске, «Канцтовары Цубаки» — всего лишь маленькая лавочка, торгующая писчими принадлежностями. О том, что здесь оказывают услуги писца-каллиграфа, знают лишь соседи по нашей улочке да старые завсегдатаи, каких по пальцам пересчитать.
— Кон… но… скэ? — переспросила я.
Ни человека с таким редким старинным именем, ни кого-либо по фамилии Сунада я знать не знала.
— Как? — удивилась она. — Вы даже не в курсе? Это же местная знаменитость!
— Прошу прощения… — смутилась я. Разговор, похоже, предстоял долгий, и я жестом предложила гостье присесть. Чуть прихрамывая, она прошла к столику для посетителей и присела на стульчик.
Я достала из холодильника гречишного чаю, налила в чашку, поставила на поднос и молча подала ей.
— О его больном сердце я, конечно, слышала уже давно, — продолжала Мадам Кефир. — Но такая жара, что говорить, из всех нас вытягивает последние силы… Что поделаешь! Уже завтра бедняжку отпевают, а послезавтра кремируют!
— Вот как… — протянула я. И даже сочувственно зацокала языком, хотя все еще не понимала, что именно от меня требуется. Слухи о том, что поблизости кто-то умер, явно обошли меня стороной.
— А с моей-то ногой — куда мне! И хотела бы проститься, да столько не выстою. Вот и решила: пошлю им хотя бы конверт с подношением[28]. Верно же?
Лишь теперь, приглядевшись, я увидела, что ее левая лодыжка плотно перевязана телесного цвета бинтами. Видно, хромала Мадам Кефир уже давненько.
— Да, конечно, — покорно кивнула я. И снова зацокала языком.
— Ну вот! А к деньгам приложу письмо с соболезнованием. И хочу, чтобы вы написали его за меня. Как можно красивее… И как можно скорее!
— Понимаю, — только и ответила я, рассеянным взглядом скользя по ее перчаткам. «Не заглядывай в глаза тому, от чьего имени пишешь! — учила меня Наставница. — Лучше сосредоточить взгляд на его руках». Руки у Мадам Кефир были темными от загара и, пожалуй, слишком мускулистыми для ее хрупкой фигурки.
— Как, наверно, скорбит госпожа Сунада… Даже представить страшно! — добавила Мадам Кефир и, достав из сумочки носовой платок, промокнула — то ли от слез, то ли от пота — верхнюю часть лица. Платок, разумеется, оказался в тот же горошек, что и ее наряд.
— А вы могли бы в двух словах описать, каким он был, господин Конноскэ? — спросила я.
Мадам Кефир взяла обеими руками чашку и залпом осушила ее до дна. Хотя шел уже седьмой час, стрелка термометра на стене упрямо застыла на 30 градусах. Но чтобы сочинить письмо-соболезнование, я должна была знать об усопшем хоть что-нибудь конкретное.
— Он был очень смышленым мальчиком! — ответила Мадам Кефир так, будто ей не терпелось этим похвастать. — Своих детей, как известно, госпоже Сунаде боги не дали. Вот они с мужем и решили взять на воспитание маленького Конноскэ. Хотя, насколько я слышала, вся их родня была против!
— То есть… господин Конноскэ был их приемным сыном? И они воспитывали его как родного? — уточнила я. Тогда хотя бы понятно, какого рода утрате придется соболезновать в этом письме.
— О да, пожалуй. Можно сказать и так! — вроде бы согласилась Мадам Кефир, осторожно подбирая слова. А затем достала из сумочки мобильник и заскользила пальцами по экрану. — Вот, нашла! Это и есть Конноскэ…
С видом, будто доверяет мне великую тайну, она повернула экранчик ко мне и показала слегка размытый портрет. Чей именно — я разглядела не сразу. Но с первого взгляда было ясно одно: это не человек.
— То есть… вы хотите сказать… господин Конноскэ — обезьянка? — пролепетала я, не веря своим глазам.
Мадам Кефир кивнула и захлопнула телефон[29].
— Предыдущие хозяева от него отказались, отдали в приемник. Там-то госпожа Сунада его и нашла…
Сказав так, она достала из сумочки конверт для пожертвований и положила передо мною на стол. Из конверта торчала записка с именем и фамилией самой Мадам Кефир.
— Уж простите за ужасный почерк. Я так спешила… Умоляю, это все очень срочно!
— Да, конечно. Сразу же приступлю.
— Оплатить обещаю завтра же. Приготовьте счет, будьте добры!
С этими словами Мадам Кефир поднялась с места и, помогая себе зонтом взамен трости, захромала к дверям. Уходя, она двигалась как будто немного легче, чем в минуту своего появления.