— Вам не нужно мне объяснять, сколь несчастны все эти люди и как они сбиты с толку. Я сам по рождению южанин и прожил с ними почти что всю жизнь… Знаю всех их отлично. Они невежественны как готтентоты. Не способны понять, что так же бессильны перед мощью правительства, как индейцы-диггеры, обитавшие в Скалистых горах.[8] И они пропадут от безумия и собственной тупости.
— Надеюсь, борьба не затянется, — сказал Колберн, выражая общее мнение северян.
— Не знаю… трудно сказать… не уверен. Надо помнить, они — дикари, дикари же упрямы и безрассудны. Они будут держаться, как флоридские семинолы.[9] Будут героическими ослами. На это их хватит. Они прославят выносливость человека и опозорят его рассудок. В их борьбе будет оттенок величия, но больше — отчаянной глупости.
— Дозвольте узнать, сэр, где вы жили на Юге? — спросил его Колберн.
— Моя родина — Южная Каролина. Но последние двадцать лет мы живем постоянно в Новом Орлеане, не считая, конечно, летнего времени. Круглый год человеку не выдержать в этом городе. Он должен уехать хотя бы ненадолго, чтобы очиститься от малярии, физической и моральной. Это — сущий Содом. Стремление жить там я считал бы признанием в пороке. Что до меня, я был связан работой и держался сколько хватало сил, пока этот дикарский мятеж не погнал меня прочь.
— Боюсь, что ближайшее время вам придется пожить на чужбине, — сказал Колберн, чуть помолчав, и поглядел на незнакомца с сочувствием.
— Увы! — подтвердил тот, и в тоне его послышались ноты раздумья, а быть может, и грусти.
«Он вспоминает сейчас о покинутом доме, о погибшем имуществе, скорбит о клейме изгнанника, о незаслуженных оскорблениях, — подумал пылкий молодой патриот. — Верные сыны родины должны поддержать его дух, протянуть ему руку дружбы».
— Надеюсь, вы задержитесь в Новом Бостоне, сэр, — сказал он. — Я был бы счастлив помочь вам. Если позволите, вот моя визитная карточка.
— Благодарю. Вы очень любезны, — ответил ему незнакомец. Взяв у Колберна карточку, он поклонился с самой сердечной улыбкой, но тут же поднял в удивлении глаза, и застенчивый Колберн зарделся. Имя на карточке будто что-то напомнило незнакомцу, он еще раз его прочитал и, подавшись вперед, стал с живым интересом изучать лицо собеседника.
— Не в родстве ли вы… вот удивительный случай… с доктором Эдвардом Колберном, который скончался здесь лет так четырнадцать или пятнадцать тому назад?
— Это был мой отец, сэр.
— Удивительный случай! Счастлив встретиться с вами. Огромная радость! Я отлично знал доктора Колберна. Мы ведь были с ним первыми, когда минералогия у нас только еще зарождалась. Мы переписывались, обменивались образцами. Меня зовут Равенел. Последние двадцать лет я профессорствую в Новоорлеанском медицинском колледже. Отличное места для занятий практической анатомией, могу вас заверить! Столько негров у нас забивают насмерть и столько белых умирает насильственной смертью, что анатомический стол никогда не пустует. Но вы, наверное, были совсем дитя, когда, к вашему горю и к ущербу для нашей науки, скончался доктор Колберн. Глаза и лоб у вас совершенно как у него. Ну, а вы чем занимаетесь, позвольте узнать?
— Юриспруденцией, — ответствовал Колберн, раскрасневшись от радости, что у него появился такой важный знакомый, человек знающий свет, ученый, философ и мученик за патриотическую идею — в одном и том же лице. — Юриспруденцией, но только в практическом плане. Я — частный нотариус.
— Отлично! Прекраснейшая профессия! Хотя сыну доктора Колберна медицина или минералогия пристали бы больше.
Сняв очки, он теперь присматривался к открытому лицу Колберна с нескрываемым интересом. Настоящее и будущее своего молодого знакомого он обсуждал так же рьяно и с увлечением, как минуту назад свои личные взгляды и собственную судьбу.
Их беседу прервал коридорный.
— Если позволите, сэр, — заявил он, — молодая леди требует вас наверх.
— Да, разумеется, — ответил пожилой незнакомец, которого мы можем теперь именовать доктором Равенелом. — Мистер Колберн, если у вас найдется свободное время, прошу подняться и вас. Мне будет очень приятно побеседовать с вами подробнее.
Колберн был в той нерешительности, какую испытывают в этих случаях все молодые и не очень развязные люди. Ему хотелось принять приглашение, но он боялся прослыть надоедой и в то же время не знал, удобно ли отказаться. Мысленно обозрев все «за» и «против» и бросив украдкой взор на себя в зеркало, он принял разумнейшее из возможных решений и, счастливый, последовал за доктором Равенелом в его апартаменты. Как только они вошли, голосок как серебряный колокольчик, что Колберн слышал недавно внизу, вопросил:
— Почему ты так долго, папа? Я сижу здесь одна, словно мышь в мышеловке!
— Позволь мне, Лили, представить тебе мистера Колберна, — ответил ей папа. — Вот кресло, сэр. Вам будет удобнее в нем, чем в этих чудищах красного дерева. Не думайте, что я отдал вам свое. Мне больше нравится здесь, на диване.
Мисс Равенел — я полагаю, мой долг об этом сообщить — была хороша собой; глаза у нее были быстрые, синие, а волосы — удивительной красоты, пышные и волнистые, белокурые с янтарным отливом. Она была высока и стройна, с прелестной фигурой, необыкновенно изящная в каждом движении. Смущение девушки и яркий румянец, мгновенно вспыхнувший у нее на щеках, не могли не польстить Колберну. Этот румянец неизменно тревожил мужчин, которым выпало счастье быть знакомыми с мисс Равенел. Каждый считал, что именно он взволновал ее женскую душу, и, в общем, не ошибался. Новые люди всегда волновали мисс Равенел, самые разные люди и часто — с первого взгляда. Она унаследовала от отца сочувственный интерес к окружающим, отзывчивость и непринужденность, которые казались еще милее в застенчивой нежной девушке. Что до того, была ли мисс Равенел прекрасна, как гурия, мнения тут расходились; будучи автором, я имею возможность, конечно, навязать свое мнение, но не стану этого делать.
Любопытно отметить, что большая часть читателей требует от романиста, чтобы его героиня была неземной красоты. Между тем в действительной жизни это не часто случается, и сколь многие любят беззаветно, до самой смерти не очень красивых женщин. Зачем же мне против совести утверждать и настаивать, что мисс Равенел была раскрасавицей? Зато я скажу, — и в этом я буду тверд, — что она, как и ее отец, привлекала к себе симпатии. Больше того, она была из тех девушек, в которых легко влюбиться и которые сами (прошу у нее прощения) тоже готовы любить, хоть и не знают пока, что владеют этими качествами.
Сейчас, когда ей представили Колберна, она наклонила головку, приветливо улыбнулась и раскраснелась на свой обычный манер, но не протянула ему руки и ничего не сказала. Вернее всего, она ожидала, что доктор даст ей понять, о чем шел разговор и надо ли ей принять в нем участие. Так у них было в обычае, и доктор пришел ей на помощь.
— Мистер Колберн, моя дорогая, сын покойного доктора Колберна, — сказал Равенел, усадив гостя. — Ты помнишь, наверное, я говорил тебе о его прискорбной кончине? Я счастлив теперь, что нашел его сына.
— Как это мило, что вы навестили нас, мистер Колберн, — объявила молодая особа с музыкальными, почти что напевными интонациями. — Надеюсь, вы не презираете нас, южан, — добавила она и так притом улыбнулась, что на мгновение даже генерал Борегар,[10] в ту пору признанный вождь мятежа, показался Колберну не столь уже ненавистным. — Мы ведь из Луизианы.
— Весьма сожалею об этом, — сказал Колберн.
— Сожалеть не о чем, — засмеялась она. — Место совсем не плохое.
— Поймите меня, пожалуйста, правильно. Я сожалею, что вам пришлось покинуть родной дом.
— Спасибо за сочувствие. Не знаю, что скажет вам папа. Он не любит Луизиану. Мне кажется, он ничуть не грустит, что нам пришлось уехать оттуда. А мне очень грустно. И нечего тут объяснять. Новый Бостон очень красив, и новобостонцы — прекрасные люди. Но покинуть родные места — это всегда несчастье.
— Не вижу в том никакого несчастья, милочка, — возразил доктор. — Это вроде несчастья иудеев, бежавших прочь из Египта, или несчастья людей, гибнувших в море и покидающих наконец утлый плот, чтобы взойти на корабль. К тому же наша прекрасная родина выгнала нас сама.
Доктор считал себя вправе поносить земляков, в особенности после того, как они его оскорбили.
— Вас заставили выехать, сэр? — спросил Колберн.
— Да, пришлось сделать выбор; эти несчастные папуасы не признают ведь нейтралов; цвет человечества — только они, а все остальные — варвары. Они так долго питались кровью своих рабов, что не терпят нелюдоедов. Каждый, кто нелюдоед, — им живой укор, и они хотят от него поскорее избавиться. Вспоминаю издольщика, которого я как-то встретил на перекрестке дорог в таверне, когда ездил по северу Джорджии. Этот жующий табачную жвачку, благоухающий виски красноносый гигант хотел непременно выпить вместе со мной; когда же я отклонил эту честь, тотчас полез драться. Я сказал ему, что не пью вообще, что от виски меня тошнит, и под конец кое-как успокоил его, так ничего и не выпив. Тогда он решил объяснить, почему хотел перерезать мне глотку. «Понимаешь, в чем штука, чужак, — сказал он, — лично я потребляю виски». Вот ведь в чем суть: каждый непьющий — живой укор для него, значит, надо его прирезать. Полное повторение дела Брукса и Самнера.[11] Брукс заявляет: «Я лично сторонник рабства!» — и бьет Самнера палкой по голове только за то, что тот — не его взглядов.