оплывшим валом развалины монастыря: еще целая, не покосившаяся даже каменная колокольня, чья первоначальная белизна была почти полностью смыта веками непогоды; четырехглавая зимняя церковь, лишившаяся трех куполов и готовая расстаться с четвертым, обветшалым до такой степени, что держаться он мог только Божьим чудом; полуразвалившиеся палаты для братии и несколько почерневших от времени изб неподалеку, над одной из которых действительно вился дымок, а скорее даже просто виднелось колыхание прозрачного воздуха.
Внезапно пароход исторг из себя чудовищный звук, от которого, казалось, мирно спящие в своих последних обителях монахи должны были встрепенуться и выйти из могил (вот, кстати, была бы картина!). Когда слышишь пароходный гудок с берега, он ощущается чем-то вроде прощального стона, который издает корабль перед тем, как отправиться в полное опасностей странствие: напротив, когда он раздается прямо над твоим ухом, да еще когда ты того не ожидал, в нем звучит такое бесконечное звериное торжество, что просто захватывает дух. Не видя на берегу никакой реакции, матросы начали снимать парусину с одной из двух шлюпок, готовясь спустить ее на воду, но тут кто-то из сочувствующих (а на палубе, привлеченная неожиданной остановкой, собралась уже целая толпа) заметил человеческую фигурку, спешно спускающуюся к берегу.
«Это он, – прошептала Мамарина где-то у моего плеча. – Слава Богу». Невысокий щупловатый человек, одетый в крестьянское платье, быстро, несмотря на видимую хромоту, добрался до берега, где, наполовину вытащенная из воды, стояла небольшая плоскодонка, похожая на рыбацкие лодки, в изобилии встречавшиеся нам по пути. Очень ловко он столкнул ее в воду, запрыгнул сам и, стоя, орудуя шестом, как гондольер, повел к пароходу. Вскоре, впрочем, лодка вышла на глубину, так что, отставив шест, он сел на банку и резво заработал веслами. Через две-три минуты лодка была уже под пароходным бортом, с которого ему подали канат. Матрос подтащил ее поближе к нашему кораблю и закрепил их борт о борт; на носу тем временем, судя по доносящимся звукам, спускали якорь.
В докторе Веласкесе прежде всего поражали глаза: небольшие, серые, колючие, которыми он быстро обмеривал собеседника, словно прикидывая, как его нарисовать (или как набить из него чучело). Их быстрые движения странно контрастировали с полной неподвижностью совершенно бесстрастного лица, тем более полускрытого сейчас клочковато росшей белокурою бородою. Движения его были скупы, но точны – вообще он больше всего напоминал хищного зверька, какого-нибудь хорька или горностая – небольшого, подвижного и смертельно опасного. Впрочем, при виде Мамариной, самозабвенно машущей ему с палубы, он все-таки улыбнулся, отчего его жесткие черты мигом смягчились.
К счастью, на воде почти не было волнения, иначе наша высадка грозила бы затянуться. Сперва в лодку спустился (между прочим – неожиданно грациозно) Лев Львович, обменявшись с доктором каким-то медвежьим рукопожатием: не ладонь о ладонь, как здороваются взрослые мужчины (диковинный обычай, первое время крепко меня изумлявший), а сцепившись на секунду руками с полусогнутыми пальцами. Далее, стоя вдвоем в лодке, они перегрузили в нее весь наш багаж, который им подавали матросы, после чего помогли спуститься Клавдии. Она, покачиваясь и хватаясь за руку помогавшего ей Рундальцова, прошла на корму, где плюхнулась на скамью и так вцепилась в борта, что у нее побелели пальцы. Лев Львович пристроился на носу, а доктор, ловкий, как обезьяна, двумя движениями отцепив лодку, споро погнал ее к берегу. Там мужчины вдвоем подтянули ее повыше, мигом перекидали все вещи на траву, вывели Клавдию, которая в изнеможении присела на один из чемоданов и, судя по всему, погрузилась в транс. Следующим рейсом доктор перевез Мамарину, Стейси и кормилицу: я собралась было с ними, чтобы не разлучаться с девочкой, но Мамарина со своей ядовитой слащавой улыбкой смерила меня взглядом и попросила остаться, как она выразилась, «до следующей ходки». Мне это показалось актом чистого самоутверждения: лодка, несмотря на кажущуюся хрупкость, явно была рассчитана на больший груз, да и была я гораздо субтильнее Елизаветы Александровны (о чем я ей, понятно, говорить не стала). Наконец, в третий и последний раз доктор вернулся за отцом Максимом, Шленским и мной: может быть, кстати, я была несправедлива к Мамариной и ей хотелось остаться с доктором наедине, чтобы предупредить его на наш счет – хотя он и был знаком со священником, но наше с Альцестом прибытие было для него совершенным сюрпризом.
Мы погрузились в лодку и двинулись в сторону берега; пароход немедленно зашумел якорной цепью, взревел машиной и, выпустив клубы дыма, двинулся дальше по реке. Из-за этого шума начало разговора с доктором вышло скомканным, но я зато смогла без помех рассмотреть его вблизи. Из широких рукавов его кафтана виднелись крепкие, мускулистые, странно безволосые руки с коротко обрезанными чистыми ногтями, как будто он не вел жизнь отшельника в лесной заимке, а только что окончил тщательный туалет в своем особняке где-нибудь на бульваре Осман. Запах, впрочем, шел от него вполне лесной, но не неприятный – вроде как от свежеразрытой земли, но еще и с легкими тонами дыма. Шленский, кстати, так и не выпустивший из рук своего ружья, порывался было помочь грести, но Веласкес успокоил его одним жестом, да и лодка между тем уже приближалась к берегу. Проворный доктор, опершись на секунду на плечо сидевшего на носу священника, перемахнул через борт и, подхватив лодку за привязанную к кольцу веревку, без видимого напряжения протащил через полосу распластавшихся в воде темно-зеленых водорослей. Помог сойти отцу Максиму, который, подобрав по-бабьи полы своей рясы, долго примеривался, куда бы ступить, потом подал руку мне, колюче взглянув при этом прямо мне в глаза, затем попытался было помочь Шленскому, но тот, проигнорировав протянутую руку, спрыгнул на берег сам – и тут же, нагнувшись к воде, вытащил что-то, блеснувшее изумрудным блеском.
– Изволите здесь шампанское охлаждать к ужину? – произнес он ерническим тоном, протягивая доктору запечатанную бутылку изумрудного стекла.
– Первый раз вижу, – отвечал было доктор, но любопытный отец Максим, протиснувшись к ним, перебил:
– А гляньте, голубчик, она не красным сургучом запечатана?
– Точно так.
– А на печати грифон?
– Кто-то крылатый.
– Тогда это батюшки моего произведение. Вот привел Господь встретиться! Пускает он их, как хлеб свой на лице воды, но ни разу не было, чтобы опять обрел его.
– А внутри что?
– Обычно карта с обозначением сокровищ, но это не обязательно, может быть и записка протопопа Аввакума или что-нибудь в этом роде.
Шленский перехватил бутылку за горлышко, чтобы разбить о тут же лежащий камень, но доктор перехватил его руку.
– Сразу видно горожанина, – проговорил он без