ничего не едят, начальство же не принимает никаких мер.
Установилось молчание. Вдруг его нарушил суровый голос:
— Завтра генерал Мезенцев ответит за все.
Все обернулись — Кравчинский сидел бледный, глаза его горели.
— Завтра, — повторил твердо и встал. — Прощайте, друзья. — Он так и сказал: «Прощайте», хотя не думалось ему ни о смерти, ни о своем спасении — он весь был занят одним: отомстить!
Никто не пытался отговаривать его, все понимали: час настал. Каждый мысленно пожелал ему удачи.
...Но и на следующий день все повторилось. Он прошел мимо Мезенцева, а Мезенцев — мимо него. Разница была разве лишь в том, что полковник Макаров, сопровождающий Мезенцева, бросил более пристальный взгляд на изысканно одетого молодого человека... Да еще, может быть, в том, что кроме полковника с Мезенцевым был какой-то тип в штатском. О нападении не могло быть речи — террорист был бы схвачен при первой же попытке поднять руку на палача... Акция провалилась бы, а этого и в мыслях нельзя было допускать — генерал от жандармерии, палач Мезенцев должен понести заслуженную кару во что бы то ни стало. Никаких случайностей, никаких промахов!
Очередная неудача вызвала очередной приступ неудовлетворенности, внутреннего недовольства, самобичевания. В душу просачивался яд неверия. Сергей отгонял это чувство, но напрасно. «Правду говорят, — размышлял он, — познай самого себя — и ты познаешь мир. Как сложна человеческая натура! Живешь, что-то делаешь, любишь, страдаешь и даже не догадываешься, каков ты... Как ты ничтожен, бессилен... Думал: подойду и прикончу. Все казалось взвешенным, никаких сомнений, колебаний, тем более страха... А на деле... Оказывается, в тебе еще сидит кто-то другой, он начинает нашептывать, вселять в твою душу совсем противоположное...»
Как же ему теперь встречаться с товарищами, смотреть им в глаза? Горячился, рвался... Играл в решительность! Кто же после этого поверит в твою непоколебимость? В твои призывы?
Сергей или действительно заболел, или только казался больным, во всяком случае, настроение у него было отвратительным... А тем временем июль был на исходе, прошло более двух месяцев с тех пор, как он, Кравчинский, в Петербурге. Более двух месяцев! И ничего существенного. Одни только встречи, разговоры да благие намерения.
Что же делать?
Поблескивает кинжал, отдает холодом. Руки сжимают рукоятку и, ослабев, опускаются... Что? Что? Что?.. Пойти одному вот так, ничего никому не сказав? Броситься и казнить палача?.. Иначе сколько это может продолжаться? Плеханов, видимо, ликует... А те, называющие их, революционистов, трусами, пишущие о них всякие небылицы... Ведь это им на руку.
Попробовать одному?
Придется. Придется. И без промедления. Тебя ждут, ты словно преграда на пути, а пойдешь, и за тобою пойдут другие... Иди. Сейчас твоя очередь умереть или победить.
И он снова выходил «на Мезенцева», но тот вдруг куда-то исчез. Позднее стало известно: его превосходительство «пожаловали» в Москву. Итак, снова ждать...
XX
Неожиданно приехал Лопатин. Кравчинский узнал об этом от Станюковича, туда же пришел и Герман.
— Странно — мы с вами всегда встречаемся почти неожиданно, хотя и ходим по одним дорогам, — сказал, поздоровавшись, Лопатин.
— Одними, но почему-то не вместе, — ответил Кравчинский.
— В чем же причина? Вы над этим задумывались?
— Правду говоря, нет, — признался Сергей. — При встречах — хотя их у нас было не так много — мы всегда торопимся, а чтобы ковырнуть друг друга, посмотреть, что там внутри, не случалось... Кажется, один только раз.
— Впрочем, не так и много требуется, чтоб ковырнуть, — заметил Лопатин.
— Смотря как. Можно со смыслом, а можно и просто... В Женеве мы с вами имели возможность насмотреться и вдоволь наслушаться разных пустых споров.
— Мещанство разъедает нашу эмиграцию, я согласен с вами, — продолжал Герман.
— Наш общий друг Лавров, пожалуй, правильно сделал, изолировавшись. В Лондоне значительно спокойнее. Кстати, вы, кажется, входите в состав редакции «Вперед!»?
— Нет, не вхожу, — решительно заявил Лопатин. — И как раз потому, что наш общий друг, как вы сказали, многоуважаемый Петр Лаврович изолировался не только от женевцев...
— Странно...
— По-лавровски выходит, видите ли, что степень участия интеллигенции в революции определит прежде всего сама жизнь. Но ведь жизнь сама по себе не может определить роль кого-либо в общественном процессе.
— В этом я с вами согласен, Герман Александрович, — сказал Кравчинский. — Не понимаю одного: как такая деятельная, активная натура, как вы, может стоять за эволюционный процесс развития общества?
Лопатин снял очки, близоруко прищурился, протер стекла, посмотрел на свет и нацепил их снова.
— Сегодня мы, кажется, копнем друг друга поглубже, — улыбнулся. — Во-первых, я никогда и нигде не отстаивал эволюционный путь развития общества, во-вторых, что такое, по-вашему, революция?.. Нет, нет, вы ответьте: что такое ре-во-лю-ция? — Он любил подчеркивать слова интонационно. — Революция не вообще, не абстрактно, а социальная революция в теперешних условиях? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я знаю вашу точку зрения, уважаемый. Мое отрицание заговоров и покушений — вот что вам не нравится, что вы считаете эволюцией.
— Хотя бы и так, — сказал Сергей. — Я сторонник этих методов борьбы, всячески их поддерживаю. Не отрицаю категорически и значения теории.
— Хвала всевышнему! Хорошо и то, что не отрицаете. Что же дают заговоры, покушения, бомбы, выстрелы? Какова от них польза?
— Вы меня удивляете, Герман Александрович. Вы, сидевший в казематах, в Сибири, преодолевший на лодке тысячеверстное расстояние по Ангаре, чтобы освободить Чернышевского... Удивляюсь вашему вопросу. Что дают выстрелы, взрывы!.. Да если б каждый из них был точным, от скольких деспотов избавилось бы человечество!
— А сколько гибнет после каждого удачного и неудачного выстрела? Какие ответные репрессии это вызывает? Сколько молодых прекрасных жизней обрывается? Над этим вы и ваши сообщники задумались?
— Думали, — коротко ответил Кравчинский. — И не только ваше сердце кровоточит, жалеет молодые жизни. Но если не стреляем мы, революционисты, это делают никому не известные Веры Засулич, это делают простые мужики, убивающие своих угнетателей, сжигающие их имения... Вы слышали, сколько поднялось их на призыв Стефановича? Тысячи! Призыв обманчивый, царистский, но и в него