Четвертая часть стихотворения — весенний сход льда, “когда двойной разлив / все затопил”. Это еще одна “рифма” на тему потопа. Половодье в настоящем накладывается на образ потопа в прошлом. Здесь тот же “кружит голубь / над островком невестящихся верб / и дебаркадером, где серп и молот, / перекрестившись, сочетались в герб”. Потоп как вариант “Страшного суда” оказывается некой смысловой перспективой распутицы. Эта смысловая подкладка работает всякий раз, когда в стихах Олега Чухонцева появляются образы водной стихии.
Глубина и поверхность
Можно на время отойти от стихов о Рыбинском море, чтобы проследить “водную параболу”, соединяющую относительно раннее творчество Олега Чухонцева со стихами, написанными совсем недавно.
В книге стихов “Ветром и пеплом” (1989) сразу за стихотворением о Рыбинском водохранилище следуют такие строки, написанные в 1985 году:
На Каме-реке и на Белой реке —
леса под водой и леса вдалеке,
большая вода с островками;
затоплены русла, и на море вод
то вынырнет куст, то труба прорастет
на Белой реке и на Каме.
И реки не знают своих берегов!
Образ воды у Чухонцева в полной мере раскрывает свою связь с образом времени. Это время “не знает своих берегов”. Состояние затопленности, время разлива, паводка — для Чухонцева это универсальное время . Оно перерастает в мифопоэтическую ситуацию, в которой постоянно пребывает мироздание. Это особое время, когда то, что, казалось бы, должно принадлежать человеку по праву, ему на деле не принадлежит — он довольствуется тем, что “то вынырнет куст, то труба прорастет”. Вода — топит, время — скрывает суть, устанавливая для человека предел познаваемости .
Еще в первых книгах эта тема ощущалась Олегом Чухонцевым как одна из ключевых. В 1964 году было написано стихотворение “В паводок”, где время разлива показано как самое подходящее для того, чтобы “подняться над своей же тщетой”. Не случайно и то, что в сильном месте книги “Слуховое окно” (1983), на предпоследней позиции, стоит следующее стихотворение 1973 года:
Река темнеет в белых берегах.
Пронесся ледоход неторопливо,
и тишина зыбучая в лугах
стоит недели за две до разлива.
Я что-то потерял. Но что и где?
.................................
И колесо колеблется в воде.
Во время “разлива” все вопросы остаются без ответов, все начала скрыты временем-водой, а человеку доступна лишь скрывающая глубину поверхность, на которой — как издевательство! — “колеблется” некое неопознанное “колесо”. Еще через двадцать лет в стихотворении о Рыбинском море Олег Чухонцев развивает этот мотив. Пятая часть — обращение к кораблям:
…поднимайте якорь
над жизнью той, что под воду ушла,
над косточками русскими, где пахарь
почил на дне…
Здесь образ кораблей — образ человечества. Недаром в других стихах корабль сравнивается с домом10. Один из постоянных мотивов в поэзии Чухонцева — мотив водного путешествия как путешествия по пространству памяти 11. Скользить по поверхности вод — таков у Чухонцева удел человека. Это мировидение близко и совсем позднему Чухонцеву. Характерен образ, возникший в подборке поэта, вышедшей уже после книги “Фифиа”:
Вспоминать Царьград на турецком пляже,
освежась глотком ледяной текилы, —
ты б ещё самаринский вспомнил дом
над измалковским прудом, — не можешь даже
и понять, при чём тут славянофилы,
если вот реальность: стакан со льдом12.
В поздних стихах Олега Чухонцева все чаще акцентируется мотив неспособности человека проследить связь всех вещей, которая прежде ощущалась его поэтическим сознанием13. Теперь же глубинные взаимосвязи становятся невосстановимыми, хотя именно они определяют ценность вещей. Чухонцев в приведенном стихотворении пытается показать такую невосстановимую логику ассоциативной памяти. В стихотворении действительно не сказано, “при чем тут славянофилы”, хотя из более широкого контекста ясно, что они появились тут как авторы идеи панславизма. Столицей панславянского государства мыслился Царьград14. И вот “на турецком пляже” — как сказано дальше, “в Анталии” — отдыхает русский турист и “вспоминает Царьград”, но не столько как столицу Турции, а скорее как несбывшуюся столицу славянского мира. Почему вспоминает? А “почему б не вспомнить, потом забыть”? Механизм человеческой памяти здесь оказывается связан с логикой истории — “концы история прячет в воду”. Настоящее — “стакан со льдом”, верхушка айсберга. История, опутывающая предметы и явления паутиной глубинных связей, — под водой. Человеку остается только “плыть и плыть”, “шлепать ластами по воде”. Глубину истории можно предполагать, чувствовать, но в нее остается лишь нырнуть, чтобы вынырнуть. Не больше.
“Новая Атлантида” и “хриплый петушок”
Продолжение стихов о водохранилище:
…и пусть колокола —
подводные — звонят, пусть бьются била
у побережий новых атлантид,
над Китежем, вздымающим стропила,
где хриплый петушок еще кричит…
“Новой Атлантидой” часто называют Мологу. Но примечательно, что у Чухонцева образ этого города накладывается на древний русский миф — миф о граде Китеже, который в XIII веке чудом спасся от монголо-татар, опустившись на дно озера Светлояр. Китеж считался городом, населенным праведниками, что отсылает к моложским монахам. Но глубинное наложение Мологи и Китежа оправдано еще одной живописной деталью. Из описаний Рыбинского моря: “Уровень водохранилища колеблется, и приблизительно раз в два года Молога показывается из воды (курсив мой. — В. К. ). Обнажаются мощение улиц, фундаменты домов, кладбище с надгробиями. И приходят мологжане: посидеть на развалинах родного дома, посетить отеческие могилы”15. Китеж считался мифическим убежищем от монголо-татар, а шире — убежищем от антихриста. Все эти ассоциации “работают” при наложении на советскую трагедию Мологи: город был затоплен советскими “завоевателями”. Можно только удивляться, сколь глубоко Олегом Чухонцевым был запрятан в невинные на первый взгляд строки приговор советской системе, выстроенной, согласно его поэтической логике, на зыбком основании идеологии прогресса16.
Подлинная жизнь у Чухонцева утоплена временем. Там, в глубине, “колокола — подводные — звонят” и “хриплый петушок еще кричит”. Здесь образный ряд стихотворения закольцовывается. Его первый эпизод заканчивался припоминанием “какого-то звука о той земле”, “какого-то призвука резкого / как бы пилой по камню”. Теперь этот звук опознается — это хриплый крик “петушка” или звук колокола. Это звуки, которые могли быть услышаны в любом небольшом городке, включая постоянный для поэзии Олега Чухонцева Павловский Посад. Ассоциативный ряд стихотворения как бы вернулся к своему началу.
Кричащий петушок у Чухонцева — своеобразный поэтический аналог донновско-хемингуэевского колокола, всегда звонящего по тебе. Этот образ впервые появляется в “Повествовании о Курбском” (1967): бежавший из России князь в финале стихотворения слышит крик ярославского петушка. “Петушок” у Чухонцева — постоянное напоминание, отсюда его связь со временем. В стихотворении “Дом”, в котором сносят старый, полный воспоминаний дом, “обезглавленный петел” символизирует разрушение памяти. Чухонцев чрезвычайно внимателен к тому, каким образом человек оказывается погруженным во время, в какой момент он себя вдруг осознает Одиссеем, чьей судьбой распоряжается океан.
Это как бы помимо меня своей жизнью живет.
Это в небо слепое летит обезглавленный петел,
с черной плахи сорвавшись, и бешено крыльями бьет,
и дощатые крылья сортиров срываются с петель.
Это время — “помимо меня”; оно захлестывает, когда корабль-дом начинает тонуть. “Обезглавленный петел” — образ гибнущего вместе с разрушаемым домом прошлого. Этот петушок вновь встретится в 1989 году в стихотворении, откуда взято название книги “Ветром и пеплом”:
Есть дальняя пристань, последний приют,
где скорби не знают и мертвых не чтут.
Кто был для единого слова рожден,