Сумароков потянулся за табакеркой и насыпал понюшку на палец.
— И что дальше? — взволнованно спросила Вера. — Страсть-то какая!
— Сведала она, что сожитель ее с другой вступает в брак, бегает, растрепав прическу, — Сумароков взъерошил волосы, рассыпав табак, — рыдает в голос, отец сердится. В доме иной плачет, иной хохочет. Наконец молодой граф, развратник, достойный виселицы за поругание религии и дворянской дочери, которую он плутовски обманул, обманывает и другую невесту, знатную девицу. Он входит из бездельства в бездельство, отказывает невесте и вдруг, опять переменив свою систему, женится вторично на первой своей жене, уже с настоящим пастором. Но кто за такого гнусного человека поручится, что он завтра еще на ком-нибудь не женится, ежели правительство и духовенство его не истребят? Сей мерзкий повеса не слабости и заблуждению подвержен, но бессовестности и злодеянию!
— Ах, нашу сестру обмануть ведь недолго, — печально сказала Вера. — У бабы волос долог, да ум короток. А уж как славно, что граф с той, с обманутой, по-честному обвенчался! Душа радуется. Да не всем такая судьба…
Она громко заплакала.
— Ты о чем? — спросил Сумароков. — Никак на свой аршин Евгению примеряешь? Да не реви, — прибавил он раздраженно, однако сразу смягчился и, подойдя к Вере, обнял ее за плечи.
В последние месяцы Вера оставалась его единственным другом и собеседником. Прежние приятели обходили сумароковский дом. Хозяин его нарушил правила дворянского круга — жил в столице с холопкой как с женой. Вынужденное одиночество преследовало Сумарокова. Это была месть, которой подвергло его петербургское общество.
— Полно, Вера, — сказал он мягко. — Я тебя не брошу. Помяни мое слово — разведусь с Иоганной и женюсь на тебе. Синод не дозволит — не посмотрю на попов, буду просить императрицу предстательствовать. Сними с груди моей тяжелый сей ты камень и в сердце затуши терзающий мя пламень! Пусть и не в чести я у ней — думаю, не откажет помочь.
— А я о том и не мечтаю, Александр Петрович, — ответила Вера, вытирая глаза. — Мне и так ваших милостей довольно. Да уж очень жалостную историю вы рассказали, оттого и взгрустнулось мне.
— Жалость — вздор, театр должен учить добродетели, и на сцене брюхатые девки не надобны. Упаси бог, расплодятся такие пьесы — что будет с театральным художеством в России! А чтоб не допустить уничтожения вкуса, нужно слезные драмы запретить. Я о том с Перфильевичем, с Елагиным, говорить стану. Мне он поверит. А ежели моего слова мало, я самому господину Вольтеру напишу! Да что медлить?! Сейчас и напишу. Слышно, князь Федор Козловский во Францию собирается, он в Ферней непременно заедет — вот и передаст и ответ мне возьмет.
Сумароков поцеловал Веру в лоб и ушел в кабинет. Он принялся сочинять письмо, сердясь на себя, что забыл французскую грамматику и наверняка пишет с ошибками. Но откладывать задуманное было не в обычае Сумарокова, он заспешил узнать мнение Вольтера о слезной драме.
Театр Корнеля и Расина во Франции, театр Сумарокова в России знали трагедию и комедию и не допускали соединения печального и смешного. Их театр — высокой мысли, удаленной от житейских забот и треволнений. Игра ума, борьба страстей, взятых в их чистом виде, становились известными зрителю по речам персонажей, и он, насколько позволяли образование и развитие, наслаждался движением логических схем, придуманных драматургом.
А Бомарше утверждал, что драма должна быть верным изображением человеческих действий. На зрителей произведут впечатления несчастья, которые могут произойти с ними в жизни, а не те мнимые королевские страдания, о которых обычно говорится в трагедиях.
— Чем ближе положение страдающего человека подходит к моему, — объяснил Бомарше, — тем сильнее горе его захватывает мою душу. Что мне, человеку восемнадцатого столетия, до революций в Афинах, до гибели молодой принцессы в Авлиде? Землетрясение, случившееся в Лиме, потрясает меня, ибо оно могло случиться и в Париже, где живу я, а убийство Карла I возбуждает только мое негодование.
Сумароков не мог согласиться с Бомарше — это значило зачеркнуть все, что было сделано им для театра. Он был уверен, что прав.
В письме Вольтеру Сумароков отчаянно ругал слезную драму, отрицал серьезный драматический жанр и умолял поддержать его в борьбе с дурным вкусом непросвещенной публики.
Он послал дворового человека просить князя Козловского заехать к нему по письмо и сам перебелил послание Вольтеру.
Снять копию для себя у Сумарокова терпения уже не хватило.
5
Вслед за «Всякой всячиной» через неделю в Петербурге вышел новый листок — «И то и се». Поздравляя читателя с наступившим 1769 годом, издатель предупреждал: «Не ожидай ты от меня высоких и важных замыслов, ибо я и сам человек неважный, и когда правду тебе сказать, не утруждая совести, то состоянием моим похожу на самое сокращенное животное. Я предпринял увеселить тебя и шутить перед тобою, сколько силы мои позволят, единственно для той причины, чтоб заслужить твою благосклонность…»
Состояние свое издатель изображал похоже: он был человеком незнатным и бедным. Звали его Михайлов Чулковым, и раньше служил он во дворце камер-лакеем. Сумароков помнил его по этой службе, но знал еще и как начинающего писателя.
Уведомившись от Козицкого о планах «Всякой всячины», Сумароков позвал Чулкова и надоумил его взяться за издание собственного журнала, обещав свое участие и поддержке.
Чулков приписался в родню к журналу императрицы, именовал «Всякую всячину» старшей сестрою, однако ж не робел перед нею и вскоре начал даже покусывать.
Теперь в столице каждую неделю выходили уже два журнальчика. Двадцатого февраля к ним прибавился третий. Василий Рубан, невидный, но оборотистый стихотворец, живший на подачки богатых милостивцев, которым сочинял он похвальные оды, выпустил свой листок — «Ни то ни се». Печатал он преимущественно переводы в прозе и в стихах и, объявив об этом, добавил, что эта смесь, может быть, покажется полезной, а может, и бесполезной. Впрочем, смущаться издатель не собирался. «Мы уже будем не первые, — писал он, — отягощать свет бесполезными сочинениями: между множеством ослов и мы вислоухими быть не покраснеем».
Последняя неделя февраля увеличила семью журналов еще двумя изданиями. Офицеры Сухопутного Шляхетного кадетского корпуса Румянцев и де Тейльс начали выпускать журнал «Полезное с приятным». Материалы они переводили из иностранных изданий, чаще всего — из английского «Зрителя», и выбирали статьи на темы воспитания и морали. Литературная мода увлекла и офицера полевых полков Тузова, который более месяца ежедневно печатал листки «Поденщины» — пустого журнальчика, состоявшего из случайных разнородных заметок и переводов.
Сумароков не обманул Чулкова, написал для него несколько статей, эпиграмм, басен — и сразу ввязался в спор со «Всякой всячиной».
Он оспорил редакционное примечание к напечатанному на страницах «Всякой всячины» письму, в котором высмеивались переводы Владимира Лукина. Редакция, ссылаясь на слабость распространения науки в России, считала, что сочинителям, переводчикам и молодым ученым нужно поощрение и строгая критика отпугнет их от занятий.
Сумароков в пятой неделе «И того и сего» выступил против этой позиции. Он писал, что проповеди Феофана и других церковных ораторов, панегирик Ломоносова Елизавете Петровне — на большее признание заслуг Ломоносова Сумароков не пошел — не показывают в России парнасского младенчества и могут выдержать любую критику. Вообще же труднее со вкусом и со справедливостью критиковать, нежели без вкуса и несправедливо сочинять. Поэтому и одобрения худо пишущим молодым людям не надобно. Излишние похвалы вселят в них неверные представления о легкости литературного труда.
Статьей о «Всегдашней равности в продаже товаров», помещенной в шестой неделе «И того и сего», Сумароков протестовал против повышения цен, особенно во время неурожая. Дорогой хлеб разорителен для народа и обогащает лишь корыстных, злочестивых продавцов, пользующихся несчастьем ближнего.
Барыши на все товары, писал Сумароков, должны быть по размеру их доброты и по издержкам, на них употребленным, иначе продажа превратится в грабительство. Богатые люди, как бы что ни было дорого, покупать смогут, но только ли одни богатые суть члены общества? Благополучие государства не в некоторых членах, но во всех состоит.
Он опять схватился со «Всякой всячиной» в заметке «Противуречие г. Примечаева». Чулков при всем уважении к Сумарокову побаивался резкого тона его статей. Он печатно хвалил «Трудолюбивую пчелу», но предпочитал в своем журнале держаться осторожно.
Сумароков понял это — и не настаивал. Подготовка к переезду в Москву, улаживание денежных дел занимали его время — и он оставил Чулкова вести «И то и се» как вздумается.