И верно, публика почти не смотрела на сцену. Зрители повертывали головы ко входной двери, вслух обсуждали ход экзекуции, кое-кто вышел узнать, не его ли кучеру достается от чинов московской полиции. Лакеи с шубами в руках потихоньку проникали в зал и устраивались в задних рядах посмотреть на барскую забаву.
— Тьфу, пропасть! — выругался Сумароков и подошел к Салтыкову.
Главнокомандующий Москвы, полуобняв Элизу, поправлял колье на высокой груди актрисы и не спешил закончить свой труд.
— Ваше сиятельство, — сказал Сумароков, в рассеянности наступив на ногу Элизе, — как докладывал я вам, театр московский в расстройке и мою трагедию «Синав» придется до лучших времен отложить. Сколь ни бьюсь, прямого толка не вижу.
— Что? — спросил Салтыков. — Что высказать изволили?
— «Синава», говорю, нельзя играть, — повторил Сумароков.
— Не потерплю! — крикнул фельдмаршал, кося глазом на актрису. — Будешь играть как миленький! Не беда, если актеры перепутают твои тарабарские вирши. Спектакль назначен, отменять поздно.
— Тарабарские вирши?! — воскликнул Сумароков, и голос его прокатился по зале. — Да знаете ли вы, государь мой, как о «Синаве» в журнале «Меркюр де Франс» писано? Сия трагедия — новинка не только на российском театре, но и в общем мире драматическом. Она дышит простотою греческих трагедий. Вот как! Дышит!
— Право, твоя простота хуже воровства. Пойдем к Бельмонти. Я назло тебе велю играть «Синава» послезавтра.
Фельдмаршал схватил Сумарокова за руку и потащил, в пылу ссоры забыв, что отступает он к рампе. Сумароков освободил руку. Салтыков, удерживая равновесие, сделал шаг — и очутился перед глазами зрителей.
Зал необыкновенно оживился, Салтыков был популярен. Актеры умолкли, за ними утихли и зрители. Всем было интересно, какое участие в сумароковской пьесе принимает главнокомандующий.
— Занавес! — как всегда с опозданием, скомандовали за сценой.
— Не надо, постойте! — добродушно сказал Салтыков. Нимало не смутившись, он поправил парик, стукнув ладонью по темени, и поклонился публике. — Здравствуйте, господа!
Зрители вставали с мест и кланялись главнокомандующему.
— Здравия желаем, ваше сиятельство! — раздалось в ответ.
— С благополучным прибытием! — крикнули из последнего ряда.
Салтыков, улыбаясь, погрозил публике пальцем и, прижав его к губам, на цыпочках проследовал за кулисы.
На следующий день была назначена генеральная репетиция «Синава».
Когда Сумароков приехал в театр, актеры уже собрались. Не хватало только Элизы Ивановой, игравшей Ильмену. Бельмонти сказал, что вечером, после «Семиры», она уехала с фельдмаршалом, вероятно, в Марфино, и просил обождать.
Сумароков распалился гневом, накричал на Бельмонти и потом, чтобы остыть, долго прохаживался по зале, вертя в руках табакерку.
Прошло полчаса, час — Элиза не появлялась.
— Ждать дольше не буду. Я за нее прочитаю, — сказал Сумароков Бельмонти и поднялся на сцену. — Готовы, господа актеры? Начинаем!
Гостомысл, знатнейший боярин новгородский, как значился он в списке действующих лиц, в щеголеватом театральном кафтане с кружевными манжетами, шелковых панталонах и востроносых туфлях, украшенных стальными пряжками, утробным басом возгласил первую строку трагедии:
Пришло желанное, Ильмена, мною время…
Сумарокову не понравилась интонация Гостомысла, однако он приберег до поры свое замечание, чтобы не задерживать репетицию, и с чувством прочитал за Ильмену ее реплику. Гостомысл кое-как ответил и затем, путаясь и перевирая текст, произнес монолог, вводивший зрителей в суть событий, по ходу которых Ильмена должна стать женой Синава, провозглашенного новгородцами князем.
Режиссер кусал губы, но продолжал репетицию. Терпеливость его казалась диковинной. Было ясно, что спектакль совсем не готов, однако Сумароков желал еще раз убедить в этом Бельмонти, себя и актеров.
В середине третьего акта приехал главнокомандующий. Элизы, с ним не было. Бельмонти узнал от кучера, что актриса пьяна и осталась в Марфине, но сказать о том Сумарокову не осмелился.
Салтыков уселся в кресле на сцене. Актеры, увидев его, встрепенулись. Сумароков раздражал их своими придирками, и в присутствии начальства они и готовились выпустить когти. Сумароков суетливо располагал мизансцены, не забывая вести роль героини, а в свободные минуты слушал собственные стихи, отстукивая ногой ямбы трагедии.
Внезапно он вздрогнул. Трувор сказал:
Любовь, гнев, жалость рвут меня, его виною,Играйте, страсти все, играйте, страсти, мною.Кладет меч свой в ножны.
Трувор не дотронулся до шпаги, висевшей у него через плечо, и с наглым вызовом глядел на Сумарокова.
Синав тотчас откликнулся:
Кладет меч свой в ножны и говорит Ильмене:— Я ради лишь тебя не мщу сего ему…
Фельдмаршал захохотал. Актеры, чтобы посмешить его и сорвать репетицию, читали трагедию с авторскими ремарками.
Сумароков подскочил к Синаву, потряс его за плечи, оттолкнул, бросился к Трувору — тот убежал за кулисы. Он остановился, провел рукой по лбу, криво улыбнулся и побрел прочь, шаркая подошвами по настилу подмостков.
В театре стало тихо.
— Ничего, — сказал Салтыков, — к завтраму Элиза проспится и сыграет эту трагедию. Подумаешь, какие нежности! Уж и пошутить нельзя.
Он был все же несколько смущен.
Сумароков, закрыв ладонями лицо, плакал от обиды и злости, прислонившись плечом к спинке бутафорского трона.
4
Назавтра «Синава» играли, как приказал фельдмаршал. Спектакль провалился.
Сумароков не поехал в театр. Он сидел дома и писал элегию:
Все меры превзошла теперь моя досада.Ступайте, фурии, ступайте вон из ада,Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!
Он потрогал под камзолом грудь, как будто и вправду ощущал прикосновение чьих-то хищных зубов, привычным движением плеснул в стакан водку из полуштофа, выпил, понюхал табак и продолжал:
В сей час, в который я терзаюсь, вопию,В сей час среди Москвы «Синава» представляютИ вот как автора достойно прославляют:«Играйте, — говорят, — во мзду его уму,Играйте пакостно за труд назло ему!»
Сумароков вытащил из ящика стола письмо фернейского старца и положил перед собою.
Стираются ругать меня враги и други.Сие ли за мои, Россия, мне услуги?От стран чужих во мзду имею не сие,Слезами я кроплю, Вольтер, письмо твое…
Лицо его сморщилось, как будто он в самом деле собирался заплакать.
За труд мой ты, Москва, меня увидишь мертва:Стихи мои и я наук злодеям жертва.
Сумароков поставил точку и перечитал написанное. Стихи, конечно, печатать нельзя, но и в рукописи они получат известность. Можно было бы послать элегию государыне, однако вернее написать, ей в прозе. И не откладывая, чтобы упредить доношение Салтыкова.
Так он и поступил. Но не ограничился одним письмом, а послал их дюжину. Болезненная чувствительность делала Сумарокова необычайно восприимчивым к любой мелочи, касавшейся его драматических сочинений и театра. Он забывал о спокойном коварстве августейшего адресата и одно за другим отправлял возбужденные письма, жалуясь на графа Салтыкова, на московскую публику, на пренебрежение к себе, напоминал о своих заслугах и грозил положить перо.
Он писал:
«И повару досадно, когда у него подаваемое на стол кушанье напортят, и трагедия, недожаренная или пережаренная, много вкуса теряет. Пьесы театральные не ради чтения сочиняются; так много славы погибает тогда, когда они мерзко играются…
Разве мне, поработав ради славы, приняться за сочинение романов, которые мне дохода довольно принести могут, ибо Москва до таких сочинений охотница? Но мне ли романы писать пристойно, а особливо во дни царствования премудрый Екатерины, у которой, я чаю, ни единого романа во всей ее библиотеке не сыщется? Когда владеет Август, тогда пишут Виргилий и Овидий и в почтении тогда «Энеида», а не Бовы-королевичи. А я и Бовою, выданным от себя, не обесчещуся, хотя и немного чести присовокуплю. А еще лучше, ежели я стану сочинять «Тысячу и одну ночь», или, по крайней мере, писать высокопарные оды, думая:
всхожу ко небесамИ хитрости своей не понимаю сам.
Или:
Гром на гром ударяет,Ветры с ветрами спираются,Фиссон шумит, Багдад пылает,Афински стены огнь терзает,Этна верх кавказский давитИ дух мой Пинд на Оссу ставит…
Или: