Суярко поджидал на опушке небольшой рощицы, и Алексей мысленно поблагодарил его за это. Куда тяжелее было бы, если б дознание велось где-либо вблизи КП, на виду у Каретникова и Савича.
— Садись, рассказывай, — хмуро предложил Суярко, опускаясь на траву. И за такое приглашение тоже можно было его поблагодарить. Все-таки не перешел на официальное «вы», сохранял те относительно дружеские, земляческие отношения, которые между ними были.
— Что тебе рассказывать?
— Все, что позавчера произошло. А лучше с самого начала… Ты давно его знаешь… этого… Серебрянского… Федора?
По пути сюда, в рощицу, Алексей невольно размышлял, каким образом Суярко довольно быстро узнал о том, что произошло на кургане? Теперь же, когда капитан назвал но только фамилию, но и имя предателя, стало ясным, что такая осведомленность — результат первого допроса власовцев в штабе дивизии, а значит, то дознание, к какому приступил Суярко, предписано ему оттуда, сверху. И торопят оттуда… Лучше это для него, Алексея, или хуже? Так и не ответив себе на этот вопрос, он стал рассказывать… О тех днях, что предшествовали эвакуации Нагоровки… Об отъезде отца… О Лембике. О том, как в последний раз, забежав проститься с домом, увидел Федора… Наконец, о позавчерашнем…
Суярко сидел с бесстрастным лицом, покуривал, слушал.
— Вот, кажется, все, — заключил Алексей.
— Ты поступил непростительно…
— Сам знаю.
— А коль знаешь, то пиши объяснение.
— Кому?
— СМЕРШу… Мне… Вот так, как рассказал… Про этого Федора, про Лембика, про отца… Кстати, ты сказал, что он уехал в Тихорецкую и до эвакуации не возвратился… Каким же образом потом он оказался в Нагоровке?
— А спрашивается, каким образом Серебрянский из Нагоровки попал сюда, под Орел?
— Ну, это представить себе можно, раз он изменил присяге еще тогда. Звено цеплялось за звено, и потянулась цепочка. А вот с твоим стариком не ясно. Нагоровку сдали в октябре сорок первого, а Тихорецкую только летом сорок второго. Как же Серебрянский мог с ним встретиться в позапрошлом году?
— Откуда мне известно? Я ведь про отца знаю только то, что мне этот гад сказал… Жив, мол, пожалел его…
— Вот и про это напиши.
Суярко вскинул на Алексея странный, словно удивляющийся его наивности взгляд, добавил:
— Знаем мы, как они нашего брата, коммунистов, жалеют…
— Да ты что, целую историю хочешь из-за этой мрази раздуть? Не я, так его бы полевой трибунал шлепнул…
— Во-первых, прежде чем шлепнуть, его допросили бы… Власовцы попались живехонькими на нашем участке впервые…
— Так его же захватили в плен не одного, с ним еще четверо… Все они покажут то же самое, что и он…
— Я сказал во-первых, а во-вторых — важно знать связи и роль этого Серебрянского в Нагоровке… Ты что же думаешь, кончится война, и ни с кого ничего не спросится? Не воздать каждому…
— Вот я ему и воздал…
— Ты что себе позволяешь? — рассердился Суярко. — Если бы это сделал Рында, с него и спрос был бы другой. Прорвалось естественное.
— А у меня не естественное, да? Не естественное? — оскорбленно повысил голос и Алексей. Он уже готов был пожалеть, что не разрешил Рынде отконвоировать власовцев самому… Пожалуй, не было бы сейчас и этого разговора.
— Хватит, Осташко, не прикидывайся непонимающим. Кто-кто, а политработник должен быть во всем, повторяю — во всем, чистым, как стеклышко… Вот тебе бумага, пиши…
Возвращаясь к себе в батальон и на ходу перебирая в памяти весь этот разговор, Алексей вначале решил, что велся он для него терпимо, благожелательно. Суярко откровенно раскрыл ему все мотивы, по которым контрразведка заинтересовалась Серебрянским и начала дознание. Был бы он, Суярко, настроен иначе, строго служебно, не стал бы и отвечать на вопросы Алексея, не вступил бы и в спор с ним.
Но как Алексей себя ни успокаивал, а на сердце становилось тревожней и тревожней. Почему Суярко так удивился, что отец оказался не в Тихорецкой, а в Нагоровке? А это явно насмешливое замечание, что, мол, знаем, как о н и нашего брата жалеют? И последние, дважды повторенные слова о том, что политработник должен быть во всем чистым? Во всем? Да, не совладав с собой, поддавшись порыву, он совершил безрассудный проступок, но, возможно, это не все, в чем его обвиняют? Может быть, подозревают еще в чем-либо? Его или отца? А он, Алексей, просто убрал со своей дороги Федора, чтобы тот больше ничего лишнего не сказал? Могут подумать или допустить такое? И, как никогда, за все эти два года стала мучительной та полная неизвестность, непроницаемость, что огненной чертой фронта отдаляла его от родного города… Что только не могло за эти годы случиться? Но перед любым высоким судом и, главное, перед судом своей совести и всей своей жизни Алексей никогда, никогда бы не потерял и не потеряет своей веры в отца!.. Разве вернуться назад, к Суярко? Сказать ему об этом? Он остановился. Нет, горячиться не надо. Это уже мнительность! Надо взять себя в руки хоть сейчас! И он пошел степью к насыпи, уже не приникая к земле при свистящем шелесте мин и не перебегая, с сумрачным безразличием на душе.
Фещук покинул погреб и теперь лежал на самом верху насыпи, смотрел в бинокль на подбегавших к палисадникам стрелков. За раздерганными заборчиками и в узеньких переулках внезапно округлялись и так же внезапно исчезали дымки гранатных разрывов, из-за угла какого-то полуразрушенного строения вырвался лоскут огня. Там, очевидно, все еще стояло немецкое орудие, но, вопреки все еще не сломленному сопротивлению осажденных, дело-то все-таки шло к ближнему бою, к рукопашной, а после нее обратного пути нет, только туда, к центральным кварталам города…
— Зацепились за Орел, Алексей… Ну что, отпустили тебя на покаяние?
Не дожидаясь, что расскажет Осташко — не до этого, Фещук обернулся назад, где лежали связные.
— Кто из первой? Ты, Янчонок? Мигом к Пономареву. Пусть принимает левее, к станции, к станции.
— Я тоже с ним, — сказал, поднимаясь, Алексей.
— Хорошо. И передай, как только очистят тот порядок, что по-над дорогой, переношу НП туда, вон в ту хибару…
С насыпи по развевающимся султанам дыма, по далеким полыханиям пламени можно было определить, что бой разгорается все сильнее и на северной окраине, в полосе другой дивизии, что и там завязываются уличные схватки. Где-то в эпицентре этого с последовательным и нарастающим ожесточением сужавшегося кольца прогремели сильные взрывы, и сумеречное небо надолго забагровело… Подрывают мосты? Склады?
Алексей и Янчонок догнали роту Пономарева, когда она подходила к каким-то пристанционным зданиям. В окне одного из них, на третьем этаже, в наступающих сумерках явственно можно было разглядеть огненные клочковатые вспышки — стрелял оставленный немцами в заслоне станковый пулемет, и бойцы первой роты подбирались к зданию с опаской, укрывались за стенами некогда жилых домов, за сарайчиками, за кучами поросшего бурьяном битого кирпича. Прижался к стене и Алексей. Вовремя! Одна из очередей прямо у ног вспорола притоптанную землю двора. Кто-то оттолкнул его от этого зачерневшего шва дальше, за угол. Здесь жались к стене Замостин, Пономарев. Алексей передал Пономареву приказ комбата.
— Не пускает левее, товарищ капитан… сейчас мы его, сейчас… возьмем на прямую… — отрывистой скороговоркой кинул Пономарев.
За эти двадцать с лишним дней наступления тучный, грузный Пономарев, казалось, отощал, убавился наполовину. На почерневшем, исхудалом лице от прежнего остались только еще более набрякшие, отяжеленные бессонницей веки. Но глаза под ними были по-совиному цепкие. Он ожидающе оглянулся назад, на пустынный, замусоренный переулок. Откуда-то из глубины его, сломав хилый заборчик, во двор вкатилась и раскинула станины сорокапятка. Об орудийный щит звякнули, загудели в рикошете пули. Промелькнувшие было пилотки артиллеристов упрятались, и казалось, что теперь уже само орудие медленно нащупывает своим поднимающимся исподволь стволом тех, кто осмелился его затронуть. Первый снаряд разорвался выше чем надо, у карниза, и, не дожидаясь, когда рассеется и опадет известковое облако пыли и каменной крошки, грянул второй выстрел. Наводчик и его помощник теперь во весь рост поднялись из-под щита, устало отирали руками лица… Окно на третьем этаже, минутой раньше глядевшее вниз четко выписанным прямоугольником, в центре которого бился, вскипал огонь пулемета, теперь темнело безжизненно, с рваными, глубоко расширившими его краями, с перекошенной, свисавшей вниз фрамугой. И нынешняя, зримая для всех, желанная доступность этого здания сразу оживила все вокруг. Из пустынного переулка выскочила и, заворачивая в другой переулок, побежала по направлению к станции штурмовая группа, впереди которой бежал Бреус. Одна, за ней другая… Покатили станковый пулемет. Артиллеристы уперлись руками в щит орудия и вытолкнули его из двора.