Но не упрощаем ли мы проблему, сводя многоликое ощущение красоты общественных явлений к чувству светлой радости образного восприятия человечности? Ведь представления о красоте общественных явлений претерпевали и претерпевают поразительные метаморфозы, сталкиваются и переплетаются самым причудливым образом. Вспомним хотя бы подавляющее многообразие памятников искусства, лишь до известной степени отразившее эти перипетии.
Тысячелетия грозного, замкнутого в себе искусства Древнего Египта, однажды взорвавшегося странным эпизодом чуть жеманного реализма эпохи Эхнатона; пронизанная солнцем демократическая культура античности; мрачные птицезвериные идолы восточных деспотий; декоративно-сладострастное, культовое искусство Индии; утонченное, бесплотно-реалистическое творчество древних китайских мастеров... А европейское средневековье, с его мучительным и по-своему гармоническим соединением отрешенности и крестьянского ерничества, а целомудренная духовность древнерусского искусства? Наконец, новое время — от величавого и неистового гуманизма Возрождения и до античеловеческих гримас крайне модернистских направлении... Искусство древних инков; таинственная культура острова Пасхи; искусство черной Африки с его загадками, например, голов Ифе; искусство Новой Зеландии, Суматры... Сколь несовместимы, казалось бы, общественные идеалы, питавшие и питающие мировое художественное творчество! И ведь весь этот калейдоскоп эстетически преломленных воззрений, теорий, верований, суеверий, утопий в реальной жизни бесконечно умножается семейными, личными пристрастиями, взглядами, вкусами...
Однако нельзя не заметить, что лишь заходит речь о красоте, каждый считает своим долгом сделать то, что только что сделали мы: представить многообразие идеалов, взглядов и чувств, влияющих на эстетическое сознание. И это неудивительно, потому что здесь многообразие — то первое и очевидное, что сразу же бросается в глаза. Но есть и иная возможность: выделить не различия, а общее, что характеризует обозримые случаи эстетического восприятия общественных явлений. Тогда нетрудно будет убедиться, что при всей разноликости искусства именно человек испокон веков — со времен ориньякско-перигорской палеолитической культуры, ознаменовавшейся первыми дошедшими до нас памятниками, — остается основным содержанием художественного творчества.
О человеке как главном предмете эстетического отношения написано и сказано вполне достаточно, чтобы вопрос этот в его общем виде не казался дискуссионным. Важно подчеркнуть другое. Человек не просто всегда оставался в центре эстетических интересов, но привлекал этот интерес, прежде всего, своими особыми, именно человеческими чертами. Это они исследовались, прославлялись художниками, становились — как это было в классический период греческого искусства — своеобразным выражением гармонии мироздания. Даже физические пропорции тела оказались тогда эталоном упорядоченности и стройности. Влюбленность во все человеческое — пафос эпохи Возрождения — выразил Леонардо, когда сказал: «Первая картина состояла из одной-единственной линии, которая окружала тень человека, отброшенную солнцем на стену» 20.
Но не только в эпохи взлетов гуманизма оставались в сфере эстетического внимания специфические, человеческие черты. На протяжении всей истории они неизменно вызывали удивление, поклонение, иногда подавляли своим величием, иногда грозили и пугали. Мифологизирующее общественное сознание древности наделило весь мир человеческими качествами; в честь обожествленных страстей, впоследствии предаваемых анафеме, воздвигались храмы, творились мистерии. Люди разных времен и общественных формаций с равным энтузиазмом поклонялись Афродите или Немезиде, слагали поэтические сказания о героических и сомнительных приключениях многоумного Одиссея, о разрушении цветущей Трои влюбленными, сражающимися за обладание прекрасной Еленой, неистово проклинали все плотское, все греховное, экстатически поклоняясь всепрощению, смирению, истово верили в созданные самими же недостижимые идеалы.
Предметом восхищения оказывались попеременно воинская доблесть или милосердие, власть и богатство или скромность и безответность. То та, то иная черта в соответствии со сменяющимися воззрениями, взглядами, вкусами возводилась на эстетический пьедестал, обожествлялась, делалась объектом поклонения. Даже чудовищный феномен ритуального людоедства, например, у квакиютл, северо-западных индейцев, выступал как некий верховный культ мифического, но все же человеческого могущества, в честь которого слагались песни и устанавливался гладкий, а потому еще более многозначительный, нежели орнаментированные тотемные столбы, «столб людоеда»... Любовь, горе, радость, добро, даже зло в самых разных его человеческих ипостасях, даже безнравственность и извращенность волновали художников и поэтов, служили источником творческого вдохновения.
Искусство, как бы удаляясь от целостного осознания реального человеческого существа, высвечивало магическим лазером художественного творчества и превращало в зримые образы те или иные его грани, подвергало беспрестанному, перманентному анализу это новое, становящееся, невиданное явление природы — общественного человека.
Не в этом ли постоянном, напряженном, до какой-то степени настороженном внимании искусства к человеку, не в особенном ли стремлении искусства познать тайну человечности — глубокий смысл понимания художественного творчества как «человековедения»? И не здесь ли ключ к разрешению волнующей многих эстетиков проблемы неизменного общественно-человеческого содержания искусства и красоты?
Подобно тому, как «история промышленности и возникшее предметное бытие промышленности являются раскрытой книгой человеческих сущностных сил»21, история эстетического сознания предстает перед нами под определенным углом зрения, как раскрытая книга образного исследования феномена человечности.
Только рассеянному восприятию эта всемирная книга о смысле человечности может показаться хаотическим нагромождением идей, чувств, черт, мечтаний и заблуждений. От страницы к странице эта книга раскрывает перед нами не только человеческую субъективность, осмысляемую в форме сменяющихся воззрений, идеалов и стилей. Не только отражает в своеобразной, подчас весьма глубокой форме фактические классовые перипетии, но и фиксирует объективный процесс самопознания материи, во время которого последняя приходит к понятию самой себя на качественно новом — человеческом — этапе саморазвития. «Представляя нам яркую картину наших темных и полудиких страстей, наших тупых и неразумных общественных антагонизмов, — писал в шестидесятых годах прошлого столетия единомышленник и сподвижник Чернышевского поэт М. Л. Михайлов, — не дает ли искусство светлых упований сердцу, не раскрывает ли нам широкого горизонта на иную гармонию жизни, к которой, сбиваясь с пути, падая, ошибаясь, но все-таки подвигается человечество?» 22
От смутных представлений, исполненных восхищения и страха перед собственными «магическими» возможностями, к фанатической вере в идеальные ценности; затем в различных формах более или менее осознанного гуманизма человечество неуклонно двигалось к раскрытию своей великой загадки. Ибо гуманизм, с которым Маркс связывает «решение загадки» истории, на протяжении тысячелетий сам оставался кардинальной проблемой.
Но, оставаясь проблемой, идея гуманизма, уходящая корнями в глубинное средоточие общественно-человеческой деятельности, в самых разных обличьях, под самыми подчас неожиданными личинами постоянно волновала и вдохновляла художественное творчество. Мы воспринимали ее, зрительно ощущая красоту могучего, бугрящегося мускулами человеческого тела в мужестве и силе «Геракла, убивающего льва»; мы оправдывали ею самовлюбленное величие Рамсеса, безжалостно покоряющего несметные толпы врагов Кеми; мы угадывали ее в духовной просветленности средневековых христианских изображений; мы упивались ею перед фресками и статуями Микеланджело; мы проникались ею перед портретами Рембрандта и Венерой Джорджоне; мы ощущаем ее страстную, побеждающую зло силу в творчестве Гойи; мы совершенно по-новому осознали ее целенаправленное, революционное звучание в русском искусстве и русской демократической литературе XIX века, в живописи Делакруа, Курбе, Ван-Гога... Вместе с художниками всех времен и народов мы развенчивали во имя этой идеи зло и уродства жизни, смеялись смехом Гомера над женихами Пенелопы, весело бичевали загоняемых в ад грешников, чтобы затем молчаливо застыть перед безмерностью мирового зла в ледяных кругах Дантова ада; грохотали хохотом Рабле и плакали слезами Вертера; вместе с Мольером обличали пороки, вместе с Домье издевались над буржуазной пошлостью, жестокостью и тупостью...