– Что, Сергей Гусев растрепал про меня? – совершенно спокойно спросил Володя и тут же добавил без тени смущения: – Да, все правда. Конечно, вы можете меня осуждать, даже презирать, но что мне было делать? Я вам расскажу, как все было на самом деле...
Володя вырос в хорошей семье, его отец был директором средней школы, мать работала учительницей. Когда началась война, Володя учился в десятом классе, был комсомольцем и настроен был не только патриотически, но и воинственно – фашистов ненавидел люто. Володя рвался в бой, и его как активного комсомольца направили в специальную школу разведчиков, которая в военном порядке готовила агентов для работы в тылу у немцев. Забрасывали их небольшими группами вместе с радистом, как правило, с самолета. Несколько раз их группа удачно справлялась с заданием, но однажды при очередном забросе вся их группа угодила прямо в лапы карателей, которые, как потом оказалось, были предупреждены об их прибытии. К его удивлению, почти все каратели оказались русскими, из Ленинграда. Через несколько часов немецкий военно-полевой суд, в коротком заседании и безо всяких сантиментов, приговорил всю группу к смертной казни через повешение. Так как они были в штатской одежде, немцы рассматривали их как партизан-бандитов. Правда, приговор привести в исполнение должны были только на следующее утро, а не немедленно, как следует обычно в трибунале. Володю и его напарника заперли в подвале – в небольшой камере до утра... Ночью к ним спустился офицер в форме и представился: бывший преподаватель института имени Лесгафта в Ленинграде Соколов, и без обиняков предложил им перейти на службу к немцам. «Подпишите бумагу о согласии работать с немцами, и приговор будет отменен», – заявил бывший коммунист, а ныне майор немецкой армии Соколов. Для вящей убедительности фашист вывел мальчишек во двор и разрешил полюбоваться на окоченевшие тела русских парней и девчат, которые отказались подписать бумагу и сейчас тихо висели на перекладинах, покачиваясь на ветру... Мальчишки сдались... Вот и все...
– Я должен до конца своих дней благодарить советскую власть, которая оставила мне жизнь и дала мне возможность хоть чем-то искупить свою вину перед Родиной, – закончил Володя и опустил голову...
Я смотрел на Петрова и думал, кто же, в конце концов, имеет право его судить? Судить его может только тот, кто выбрал виселицу, и никто другой... Если его судей поставить нос к носу с виселицей, кто уверен, что они выберут виселицу? Я лично не уверен... Оказывается, и Сергей Гусев не за просто так ел хлеб у немцев, он тоже служил в карательных частях, которые вылавливали и вешали партизан и разведчиков.
Конечно, недаром говорят, что чужая душа потемки... И чтό мы все в конце концов знали о прошлой жизни всех этих тысяч и тысяч бывших рабочих и крестьян, которые отбывали срок вместе с нами в каторжанском лагере неподалеку от Северного Ледовитого океана? Меня только удивляло, что все мы – русские и украинцы, поляки и прибалтийцы, немцы и французы, евреи и узбеки, бывшие пленные солдаты и блатные воры, правые и виноватые, были приговорены к одной мере наказания: многолетнему лишению свободы, с содержанием за полярным кругом, и каторжному труду, оплачиваемому пайкой отвратительного черного хлеба и баландой с рыбьими костями.
Шли дни, и хирургический стационар стал на много лет моим домом, я как-то хорошо вписался в него со своим рентгеновским кабинетом. Конечно, мне помогло немаловажное обстоятельство – рентгеновские лучи всем были очень нужны.
Хирургический стационар жил своей напряженной и сложной жизнью. Не знаю, в силу каких причин близких друзей среди врачей и фельдшеров я так и не приобрел, видимо, потому что, во-первых, я не был врачом, а во-вторых, почти все врачи и фельдшера были не из России. Я больше тяготел к инженерам Проектной конторы, они все же были мне ближе по духу и по специальности...
Для ускорения строительных и монтажных дел Токарева выхлопотала мне круглосуточный пропуск на шахту, которого не имел ни один работник санчасти, кроме Катлапса, конечно. Это было для меня весьма важным обстоятельством – мои коротенькие встречи с Мирой, иногда даже по вечерам, озаряли теплым светом мою каторжную повседневность...
Чтобы снабжать необходимыми материалами строящийся рентгеновский кабинет, я широко использовал мое лагерное знакомство, многие меня знали как шахматного «чемпиона» (в масштабах лагеря, разумеется), почти все знали как ведущего актера самодеятельности, и, наконец, все знали, что я строю рентгеновский кабинет, который всем нужен... В общем, куда бы я ни пришел – в мехцех, столярную мастерскую, к электрикам – все встречали меня очень приветливо и без разговоров давали все, что я просил. Если это было что-либо очень тяжелое, я подключал Ивана, и он с помощью своих хлопцев доставлял все в кабинет. Сколько мне пришлось перетаскать в стационар и труб, и проводов, и досок... А банок с красками, а кистей всех размеров... На вахте дежурные солдаты только крякали, когда видели меня с очередной ношей, но они имели устное распоряжение не чинить мне препятствий и делали вид, что моей поклажи не замечают...
Но и медицинской работы тоже было очень много, почти ежедневно происходило одно и то же – открывается в мой кабинет дверь из коридора стационара и маленький старший фельдшер Петрас Лапинскас кричит с порога: «Олег Борисович, готовьтесь!»
Я надеваю белый халат, шапочку и ставлю стол аппарата в положение «снимок» – на него санитары кладут травмированного больного, и я снимаю позвоночник, или таз, или черепную коробку. Иногда я заглядывал в ванную, где всегда видел одно и то же: на белой клеенчатой кушетке лежит работяга, иногда без сознания, а Петя Лапинскас поливает из тонкой резиновой трубочки бедолагу, стараясь смыть въевшуюся в кожу угольную пыль. На полу валяется разрезанная безо всякой жалости портновскими ножницами одежда больного. Крови, как правило, не было, работяг чаще всего давило породой или вагонетками. Ломало все, что можно было сломать, но чаще всего тазовые или берцовые кости, реже позвоночник... Если я видел, что Петя иголкой колет конечности больного и настойчиво спрашивает: «Больно? Говори, больно?», я уже знал, что травмирован позвоночник и поврежден спинной мозг. Таких больных, до конца своих дней обреченных на неподвижность, много лежало в стационаре. В Речлаге инвалидов не актировали и не освобождали... После мытья больного, фельдшерá перекладывали его на каталку и везли в рентгенкабинет. Если травма была тяжелой, но работяга был в сознании, Петя, как правило, вводил больному под кожу морфий или понтапон. После снимков больного увозили либо в операционную, либо в общую палату, а иногда и в маленькую – смертную... Потом ко мне приходил Христиан Карлович и внимательно изучал еще мокрый рентгеноснимок, который я вешал на большой негатоскоп – специальный фонарь с матовым стеклом. Меня всегда охватывало чувство острой жалости, если снимок показывал разломанный, сдавленный или сдвинутый позвонок. Несчастный заключенный еще ничего не знал и не понимал, что навалилось на него, кроме того, что он уже имел... Катлапс рассматривал такой снимок долго и молча, потом, тяжело вздохнув, говорил спасибо и уходил... К вечеру, перед поверкой, ко мне обязательно приходил кто-нибудь из друзей пострадавшего, и я рассказывал ему, что случилось с его другом, но, следуя врачебной этике, всей правды не говорил, убеждая, что пройдет время и друг поправится... Иногда случалось, что, пока очередного травмированного готовили к снимку, он начинал дышать по «чейн-стоковски» и умирал прямо на столе в рентгеновском кабинете, но и в этом случае Катлапс просил сделать снимок, чтобы в истории болезни все было точно задокументировано.
В начале 1953 года в хирургическом стационаре появился еще один врач-хирург – Даниил Семенович Силоенко, молодой, очень энергичный. Даниил всегда был весел, приветливо улыбался, любил шутку и сам хохмил частенько. Правда, с ним мы близко почему-то не сошлись, но я уже говорил, что меня больше тянуло к техникам, по своей натуре я не смог бы быть врачом... Силоенко прославился в лагере тем, что часто вступал в конфликт с медицинским начальством – Бойцовой и Токаревой. В нашей санчасти был установлен лимит освобождения по болезни от работы – двадцать заключенных на врача, и ни одного больше, поэтому врачи с освобождением «жались», но случалось иногда, что после того, как лимит у врача уже исчерпался, вдруг является работяга с температурой под сорок. Вот тут-то Силоенко всегда начинал конфликтовать с начальством и перешагивал ограничение, несмотря на сопротивление руководства. Или придет на прием к врачу «духарик» из полублатных с «мастыркой» – то есть искусственно вызванной болячкой, для этого, например, продергивает через мышцу грязную иголку с ниткой, естественно, что после такой «операции» образовывается здоровенная флегмона, которую надо длительно лечить либо в стационаре, либо амбулаторно. В этом случае руководящие «товарищи» освобождения не давали. «Ведь он мастырщик», – вопили «товарищи», выпучив глаза, но Даниил стоял на своем: «Для меня, врача, он прежде всего больной!»