— Я тоже!
— Вообще теперь надо работать. Не ждать диплома.
— Ты совместишь с учебой! — сказал Сережа.
— Я могу преподавать в школе. Все-таки четвертый курс…
— Можешь быть инструктором физкультуры.
— Да. И выплачивать, понимаешь… Лишь бы он был жив и оправдан.
— Это всё клеветники! — сказал Сережа, и опять его стало трясти так, что одеяло поползло на пол.
— Ох, Сереженька, ну ради бога!.. — с тоской сказала Катя и натянула одеяло. Он длинно всхлипнул и закрыл глаза. Она сидела на краю постели, глядя на него; бессознательно ее сердце цеплялось за эту заботу… Что-то мешало Кате, что-то вот здесь, рядом, стесняло ее, тяготило и мучило вдобавок ко всему. Она обернулась, ища — что же это такое; увидела Сашу, который стоял в ногах кровати, и отвернулась.
«Как можно на нас сейчас смотреть…»
Саша понял.
— Я просился уйти! — сказал он. — Так не пускают!
И в отчаянии вышел из комнаты.
Зашуршал шелк, вошла Надежда Петровна, пышная и деловитая.
— Катя! — сказала она быстрым шепотом и открыла книжный шкаф. Смотри хорошенько, запоминай… — Сунула руку за пазуху, что-то достала, зажала в кулак; потянула с полки книгу… — Лермонтов, не забудь, однотомник… — Она что-то совала в корешок книги. — И «Дядя Том»… Ваши книжки не опишут, детям надо что-то читать… Вата есть? — Катя, не двигаясь, смотрела на мать. — Ну, платки дай, где тут у Сергея платки носовые? Где платки, я спрашиваю!! — повторила она ожесточенным шепотом и потрясла кулаком. Катя деревянно поднялась, достала из тумбочки платки, подала. Надежда Петровна рванула платок пополам — раз, другой, побагровела, застонала, платок разорвался; обрывками она заткнула корешок книги с обоих концов. — Значит, Лермонтов, однотомник, помни. Ну, так. Молчите, дети. (Они и без того молчали.) На черный день. Теперь будет сплошной черный день. — Она ушла.
«Мы воры», — думала Катя, стоя у тумбочки.
— Что она прятала? — громко спросил Сережа.
— Лежи, — как автомат сказала Катя.
— Что она прятала?
— Откуда я знаю!
— Мы вообще ничего не знали! — еще громче сказал Сережа. Он вспомнил, как бил Федорчука и как сказал дежурному в милиции: «Я — Борташевич»; захлебнулся стыдом и спрятал лицо в подушку.
— Ты запомнила книги?.. — спросил он сдавленным голосом.
— Сыну лучше, слава богу, — сказала Надежда Петровна блондину, которого она уже звала Евгением Александровичем и которому несколько раз предлагала пообедать, но безрезультатно. — Он болен с детства, костный туберкулез, и нервная система не в порядке, а тут такой кошмарный удар… Если бы я хоть на секунду поверила, что Степан Андреич в чем-нибудь виноват, я бы тоже лежала в припадке; но я до того убеждена, что это недоразумение сразу разъяснится…
Евгений Александрович ледяно молчал.
— Я даже, представьте себе, чувствую аппетит. Пообедали бы вместе, но вы поставили это все на официальную ногу… Ведь я могу пообедать, гум, гум, гум? — спросила она с насмешливой приниженностью.
— Пожалуйста, — уронил Евгений Александрович.
Отворилась дверь, и вошла Катя, неся что-то в сложенных лодочкой ладонях. Красивое лицо ее было бледно, волосы сбились.
Она подошла — Надежда Петровна смотрела на нее с ужасом — и, разняв ладони, неуклюже-бережным детским движением высыпала на стол кольца, кулоны, брошки, которые Надежда Петровна только что прятала в книжном шкафу.
— Что это? — спросил Евгений Александрович.
— Это лежало в шкафу, — ответила Катя.
— Это ваши вещи?
— Нет.
— Хорошо, — небрежно сказал Евгений Александрович.
Катя постояла и пошла из комнаты. Уже за дверью услышала яростный воющий крик матери:
— Ду-у-у-ра!!
Катя побежала… Сережа ждал ее, сидя на постели.
— Отдала? Взяли они? Ну, все. Ну, все. Ну, не дрожи. — А сам дрожал.
— Холодно, — сказала Катя, стукнув зубами. — Подвинься. — Скинула туфли и шмыгнула под одеяло. Они обнялись, как когда-то, когда были маленькие.
— А вдруг он умер? — прошептал Сережа. Катя молчала, закрыв глаза. Катя! Вдруг он умер…
— Не знаю, — прошептала она. — Не знаю, как лучше…
Из-под век ее хлынули слезы. Сережа закрыл лицо одеялом и тоже заплакал горько. А за дверью стоял Саша, которого так и не выпустили из квартиры, хотя он два раза просился; стоял как на часах — будто караулил то, что осталось от прекрасной семьи Борташевичей.
Глава семнадцатая
КАК БУДЕМ ЖИТЬ ДАЛЬШЕ?
Сахарный, сладкий лег снежок и прикрыл безобразие осени. Белый и чистенький стоит город Энск. Даже поленницы в задних дворах, убравшись пуховыми покрывалами, приняли приятный вид. В новый дом на Точильной улице въезжают жильцы; по молодому снежку подкатывают грузовики с полосатыми матрацами, шкафами, фикусами и детскими кроватками. Магазин внизу уже торгует хлебом, мясом, картошкой и другими жизненно необходимыми продуктами. Хозяйки одобряют, что магазин тут же в доме, не надо ходить далеко… На человеческую радость заходят порадоваться Ряженцев и Дорофея. Они скромно стоят в сторонке и смотрят, как люди соскакивают с грузовиков и вносят свое имущество в распахнутые настежь двери, как дети бегают по лестницам, звеня голосами, и как тут и там появляются на доселе пустовавших, неживых окнах тюлевые и матерчатые занавески. Вот вынимают из кабины грузовика маленькую фигурку, закутанную словно для полярного путешествия. Это старичок, очень старый и хрупкий (кожа на его личике тонка и бела, как папиросная бумага). Поверх зимнего пальто на старичке меховая женская кофта, тесемки шапки-ушанки завязаны под подбородком, а шея вместо шарфа обмотана пуховым платком. Девочка-подросток в лыжных штанах, размахивая длинными косами, стаскивает с грузовика стул, приставляет к стене дома, усаживает старичка и говорит:
— А вы пока, дедушка, подышите воздухом.
И, оглянувшись на Дорофею и Ряженцева, просит:
— Присмотрите, пожалуйста.
Старичок сидит, свесив ноги в валенках, держась за сиденье стула и живо посматривая кругом вострыми глазами. Ряженцев заговаривает с ним; выясняется, что девочка ему праправнучка, а старичку сто два года, рожден в 1848-м.
— Год выхода Коммунистического Манифеста, — замечает Ряженцев, улыбнувшись.
— Совершенно верно! — отвечает старичок.
Он слышит хорошо и разговаривает бойко. Вид проходящего по двору офицера наводит его на мысль рассказать случайным собеседникам о своем участии в походе под командованием генерала Скобелева, и когда появляется девочка в лыжных штанах и говорит: «Пошли, дедушка», — старичок прерывает рассказ с явным неудовольствием.
— Современник Маркса и Энгельса, — говорит Ряженцев, провожая его взглядом. — Сколько вмещается в одну человеческую жизнь.
— Порядочно… — откликается Дорофея. Она стоит исхудавшая и решительная, на скулах горят неровные красные пятна, словно страдание опалило ей лицо. В колечке волос, заложенных за ухо под каракулевой шапочкой, явственно заметна проседь… Ряженцев спрашивает:
— Когда вы принимаете дела от Чуркина?
— Завтра, — отвечает она.
Чуркин уходит в отпуск. С завтрашнего дня Дорофея будет главной ответчицей за город, его хозяйство, за «дом угрозы» в Рылеевском переулке, за устройство всех этих людей, которые ходят по улицам… Бесконечный, благословенный день забот, помогающих переносить горе. Она прямо стоит возле Ряженцева под редкими медленными снежинками, падающими с неба, и смотрит на человеческую радость.
Счастливцы, получившие квартиры в новом доме, покидают свои старые жилища, туда перебираются другие жильцы. Так что новоселье празднуется не только на Точильной, но и на разных улицах, в разных домах. И в квартиру Борташевичей является с ордером горжилотдела высокая худая женщина в длинных болтающихся серьгах и с нею маленький нахмуренный муж. Их фамилия Ефимовы. С собой они привозят только ширму, обитую ситцем в цветочках. Но на площадке черной лестницы столяр Ефимов немедленно устраивает мебельную мастерскую. Много дней дотемна стучит молоток, визжит пила и шипит рубанок, и приходящие с черного хода наносят в кухню на подошвах опилки и стружки. И аккуратная тетя Поля ничего против этого не имеет, потому что она уважает товарища Ефимова, делающего из старых ящиков стулья, столы, табуретки и шкафы. У этой некрашеной новенькой мебели светлый, веселый вид и шелковистая поверхность, и из комнаты Ефимовых вкусно пахнет свежим деревом.
И еще приходят люди с ордером, и еще, — ведь в большой квартире Борташевичей из прежних жильцов осталось только трое: Катя, Сережа и тетя Поля.
В ту ночь, когда Евгений Александрович и его спутники ушли из этой квартиры, у Надежды Петровны сделалась истерика. Красная и безобразная, с искривленным накрашенным ртом, она кричала: