Авдейка приноравливался жить без деда, терпел голод, отстаивал очереди за крупой и хлебом, и тайна его с Иришкой, которая прежде была острым бликом цветного стеклышка, стала розовой мглой раковины.
- Резать палец? - спросил Авдейка.
- Не надо, - ответила Иришка и принялась целовать его, едва касаясь прохладными губами.
Теперь Авдейка дожидался возвращения Иришки, и сношенные каблучки ее туфель стучали так, что можно было задохнуться. Бабуся наблюдала его ожидание и думала, что настанет срок, внук ее возмужает и тогда откроется ему вся несоразмерность между чувством и его телесным выражением, та невоплощаемость любви, которой наказаны люди.
# # #
Подошло шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок четвертого года, третья годовщина московского бегства, день Авдейкиного рождения. Глаша напекла пирожков из тыквы, два выборных Сопелки подарили по очень твердому довоенному печенью, а Болонка принес яблоко. Розовое, полное текучей жизни, оно лежало на белой скатерти, и, увидев его, Иришка вскрикнула так, как кричала когда-то у ног мертвого отца с восковым лицом. Машенька прижала к груди ее вздрагивающую голову со слабыми, затянутыми в косички волосами, и Иришка затихла.
Сопелки неодобрительно косились на Болонку, виноватого своим яблоком, а бабуся смотрела на детей исподволь, опасаясь спугнуть. Взгляд ее, давно готовый покинуть впавшие глазницы, легко миновал их внешний облик и уловил то трепетное, но точно в форме, что светилось в каждом из детей, не имея подобия среди земных образов.
"Кто знает, какие страдания поджидают их, что предстоит им пройти, чтобы осознать замысел, вложенный в каждого из них. Нет человеку иной цели, кроме соответствия замыслу Творца, тем одним и растет он, ибо растут и птица и гад, не вырастая в человека.
Бедный мой муж, целитель человеческой плоти, жил одним вопросом: "Зачем? Зачем человеку страдания его?" - и умер, не найдя ответа, решив, что вопрос, так его мучивший, просто неправильно поставлен. Но он знал, что с этого неправильно поставленного вопроса и начинается человек, а без того он растение, только что водку пьет". "Мертвых лечу", - повторял муж, и она отвечала: "Врачу, исцелися сам".
Подавило мужа время зла и унижения человека, не осилил, не поднялся он верой, не мыслил Бога, отдавшего страну во власть преступников. Но путь страдания прошел не прячась и тем искупил свое неверие, живым вышел из-под власти мертвых. Скоро война кончится, и снова эта власть победит - и врага, и народ свой - и оправдает этой победой все новые свои преступления. Но нет земному царству высшей цели, мертво оно, подлежит тлену и искоренится рано или поздно в цвете своего тщеславия. Не дождался этого муж, и я не дождусь, а рухнет безбожное царство на внуков и правнуков. Тогда не дай им, Господи, потеряться в хаосе, не допусти нового братоубийства!
Скоро станет зима, а там и минует, падут весенние воды, вымывая с земли все чахлое и болезненное, но, унеся меня, они укрепят в жизни Авдейку. Господи, не оставь мира своего, от которого избавляешь меня!"
# # #
Зима стала внезапно, в одно утро. Снегом, светом и тишиной начался день, и рядом с тенью тополя висело на стене Иришкино платье. Побуждаемый невнятным порывом, Авдейка спрыгнул с кровати и прижался к нему лицом.
Бабусина зима была стихией умирания - черной ветвью в глубине зеркала и таянием тонкой оболочки, отделявшей ее от вселенского бытия.
Иришка сменила туфельки на валенки и долго сбивала с них снег. Авдейка стаскивал эти тесные валенки и согревал ей ноги. Потом Иришка ходила босая в своей узкой комнате, и в ней, как в лозе, отзывался ветер.
Топилась буржуйка углем истопника Феденьки. На подоконнике хрустела вода она больше не убегала в моря и облака, а обомлела от холода, как говорила Глаша, и стояла льдом в прозрачных деревьях.
Авдейка придумывал истории, в которых они с дедом сражались с фашистами. В неотвратимом и легком их ходе Авдейка предугадывал движение к своей гибели запинался на полпути - и все же доводил их до конца. Иногда он воевал в них вместе с летчиками, приходившими к Глаше из настоящей жизни, которая шла на фронте. Летчики были похожи на Сидрови, на деда, когда он был моложе, и на Авдейку, когда он станет старше. Глаша встречала их, скромно и сине кутаясь в платочек. Иришка тоже встречала летчиков и подсмотрела у Глаши то, чему так доверчиво и бесполезно учила Авдейку.
- Ты будешь летчиком, когда вырастешь? - спросила Иришка.
- Я всем буду, - ответил Авдейка, вспомнив отца.
Он случайно так ответил, но в простоте и дымной наполненности фразы почувствовал правду.
- Я всем буду.
- Нет, это ты потом будешь всем, а сейчас - летчиком. И приедешь с фронта.
Авдейка уходил и возвращался - летчиком, с фронта.
Иришка сидела на зеленом поле кровати с синими бантами и недоступной красотой на лице. Неподвижная строгость ее и разложенный по кругу подол пестрого домашнего платья делали ее похожей на фарфоровую куклу. Опасаясь разбить ее, Авдейка опускался на пол, и Иришка прижимала к себе его голову - в запахи паленой материи и детского тепла. Она ворошила его голову прохладными пальцами, а на лице ее была все та же отстраненная красота. Потом Иришка поднимала к животу пестрый подол, открывая свою последнюю тайну - припухшую рану, раскрывшуюся, как розовая фасоль,- прижимала Авдейку к себе и откидывалась на спину. Безучастная и льняная, Иришка что-то делала с ним, отчего Авдейке было больно, но он терпел, потому что любил ее. Потом Иришка поднималась и, краснея, оправляла платье, а Авдейка сидел с ней рядом, молчал и горько удивлялся стыдному человеческому телу.
Он рассматривал себя в зеркало, которое передвинули в угол, чтобы бабуся не могла наблюдать за своим тягостным концом, а когда уставал удивляться себе, то старался успеть заглянуть в зеркало так внезапно, чтобы не отразиться в нем.
За окном свистел ветер, выдувая серебряные струи. Они текли в неизвестность, обнажая пористые пробоины, сквозь которые дышала земля. До ночи было далеко, но в небе уже висел месяц - кривое и холодное лезвие.
Ночи новолуния, обнажавшие уязвимость Земли, больше не пугали Авдейку. Он потерял отца, дядю Петю-солдата и деда, теперь умирала бабуся - и бояться стало нечего. Он знал, что люди отнимаются не распахнутой звездной бездной, а тем, что они носят в самих себе, называя судьбой. Ночное небо жило ожиданием, родственным Авдейке, и он тянулся к нему всем существом - и засыпал на подоконнике, в надежде на то, что, когда время людей на земле кончается, они выходят из своей судьбы и собираются там, в небе, и ждут друг друга. Там, наверное, весело, можно играть и никогда не хочется есть, и это непременно так, потому что иначе люди боялись бы убивать друг друга и не было бы войны...
Зима стояла во всей силе, и звезды звенели льдинками под ногами, когда Авдейка прыгал по ним - в сновидениях, где он не отражался в зеркале и где люди выходили за пределы судьбы.
# # #
К зиме Сахан усовершенствовал свой рваный ботинок, втиснув в него обрезанный носок старой калоши. К тому времени известие о деньгах, посланных на строительство танка, дошло до школы, и Сахана вместе с комсомольским секретарем направили в горком получать грамоту. Секретарь жил в другом дворе и при сборе денег был пришей-пристебай, а вышел вроде бы вдохновителем, но Сахан стерпел, потому как сам намылился в комсомол и нуждался в рекомендации.
В горкоме Сахан оббил усовершенствованный ботинок о мраморную ступень и остался доволен. Ботинки свои он почитал за козырь и других не хотел. Подумав, он потуже стянул носок обрывком бельевой веревки и потопал за секретарем. Полюбите нас черненькими, а беленькими мы и сами на вас положим.
По пути Сахан любовался мраморами да коврами и похмыкивал про себя, читая про суровые будни. Все искал, ще написано будет: "Горком закрыт, все ушли на фронт". На входных дверях не заметил, может, внутри где. Уж больно хотелось самому прочесть - за войну в зубах навязла фразочка. Но не нашел. Не все, значит, ушли, кое-кто и остался. Зато в другой лозунг уперся. Прочел - тоже не слабо: "Только в совместной борьбе с рабочими и крестьянами мы сможем стать настоящими коммунистами". Длинная фраза - во весь дворцовый пролет, - так ведь и дело непростое. Вот, значит, зачем остались - в коммунисты выйти хотят. Такими коврами - отчего бы не выйти.
Зазевался Сахан, не заметил, как оказался на вощеном паркетном полу перед очами какого-то бодрячка. Тот хотя и был в годах, но, как чин молодежный, вскочил шустро, руки пожал по-свойски - и снова за стол. Сесть, однако, не предложил. Стал слова говорить разные про героизм и тяжелую жизнь в тылу. Сахан усмехнулся было, но взял себя в руки и дальше слушал сочувственно. В это время гладкие профурсетки, одетые под солдаток в обтяжные юбчонки, грамоту готовили. Профурсеток было двое, а грамота - одна. Поднесли ее чину, тот чертиком подскочил, свободную руку за борт габардинового кителя сунул - вточь как на портрете над ним - и зачитал. Потом протянул грамоту через стол да так в поклоне и замер.