– Поснидашь? – Василий молча кивнул. Иван поставил времянку на дворе из тонкотья, с печкой, слепленной абы как, посередине избы. И столом служила широкая доска, положенная на две бочки, да и сидели на досках, а спали, вповалку, на полу, на ворохе сена и лапнике, прикрытом рядном, все вместе, мужики и бабы – не до того было!
– К осени поставлю терем! – говорил Иван, в очередь черпая деревянной ложкою щи. – Коней сберегли, то дорого!
– А твой, старший, Иван?
– Иван Иваныч-то? Тоже едва к татарам не угодил, вздумал пробиваться в город, я с костра узрел, отокрыли ворота, уж вырвался сам, обеспамятев, кмети за мной. Едва живого отбили! Думал – не выживет!
– Где ни то сейчас?
– В дружине, у Боровицких ворот, в стороже стоит. К вечеру должен прискакать. Руки, ноги целы… Я уж молился, старый дурак, – Господи, мол, возьми меня, а сына моего сбереги!
– А младший в Царьграде?
– Там! Добро, не зрел всей етой беды… Почто вот люди не могут никак добром, и на-пади!
– Не могут! – эхом отозвался Василий, думая о своем и прикидывая, что скажет Лутоне, чем утешит.
Жизнь налаживалась, жизнь шла, несмотря ни на что.
От икон в этом году во многих местах струились миро и кровь.
Джелаль эд-Дин, не сумев одолеть Булат-Салтана, по слухам, ушел к Витовту, в Киев, подобно своему отцу. Все повторялось! Повторялось, как в дурном сне.
Глава 33
Юности не с чем сравнивать. Все увиденное – впервые. Еще нет привычки связей, знакомств, как у бывалого торгового гостя, что и красоты природы перестает замечать порой, и обычаи чужие до того становятся ведомые ему, что и не помнятся после. Мало кто из купцов сохраняет свежесть взгляда, чтобы запомнить и рассказать при случае. А чтобы записать, как Афанасий Никитин о своем хождении в Индию, – и того менее!
И нет той беды в юные годы, что бывает, когда неизвестно допрежь, видишь во второй раз. Опять же – сравнивать не с чем! Для Сергея давние рассказы отца, раковина, привезенная из далеких земель, да братина, да истертый ковер, купленные когда-то в Цареграде, – вот и все, что было известно и руками потрогано, так сказать, из того неведомого, что лежало за гранью ежедневно зримого мира. А тяжелая дорога «водой и горой» сквозь степи, населенные шайками речных и полевых разбойников, только прибавляет очарование неведомому.
Легкая достижимость в наши дни далеких земель погубила романтику странствий. Поезда, а затем авиация вовсе убили поэзию пространства. А телевидение ежедневно показывает нам то, к чему предки стремились годами в жажде увидеть, понять и постичь. «И когда на краю пустыни встают голубые минареты Тимуридов, сердце стесняется от этой сказочной красоты» – не нами сказано. Мы эти минареты уже видели! В журнале или в цветном кино. И мы не пробирались реками, не тряслись в седле день за днем, неделя за неделею, не изнывали от зноя и не замерзали в степи, чтобы узреть Константинополь – столицу мира. Мы туда летали на самолете, за кожаными куртками и, бегая по рынку, даже не заглядывали подчас в замолкшую навсегда Софию. О, волны Эгейского моря! О, походы аргонавтов! О, красные или скорее рыжие, смоленые паруса русичей, плывущих осаждать Херсонес! О, сумрак истории! О, жажда неведомого! Где ты? В силах ли мы вопросить: «А что за краем Земли?» Мы твердо-знаем теперь, что края нет, а Земля кругла и конечна. И как понять, как ощутить вновь, когда – впервые в жизни! – над краем колеблемого ветром «Русского моря» подымаются из воды сизые и голубые, в отдалении схожие с облаком громады греческих гор, с незримою среди них щелью Босфора?
И гор таких, в осыпях серого камня и бескрайнего моря – не видел, не зрел доселе Сергей Федоров, плывущий сейчас вместе с дружиною духовных за новым владыкою Русской земли. Каков он будет? Не стало бы нового Пимена на Руси!
На подходе к Босфору даже и рясоносная братия покинула тесное нутро корабля. Выстроились вдоль борта под хлопающим парусом. Ветер треплет долгие монашеские однорядки, отдувает бороды. И что-то незримое уже явилось в воздухе – запах иной! Стоят, смотрят. Многие, как и Сергей, тут впервые. Молчат. Владимирский архимандрит негромко рассказывает горицкому игумену о прежних злоключениях цесаря Мануила. Тот, приставя ладонь к большому старческому уху, внимательно слушает. Сергей стоит рядом, тоже стараясь ничего не упустить из разговора старцев – ему интересно все. Царь Мануил, по мере рассказа, оживает перед ним со всеми своими заботами и трудами, упорными стараниями во что бы то ни стало сохранить Империю, вернее, то жалкое, что от нее осталось, и хотя бы сохранить обычай старины. Он и венчался на царство по прежнему пышному обряду. Он и турецкие набеги сумел отбить, хотя, конечно, без победы Тамерлана над Баязетом[109] Империя вряд ли существовала бы уже. И к тому же, в Великом городе нынче кого только ни было! Кроме греков – фряги и франки, армяне, болгары, славяне-русичи, грузины, аланы… И больше всего генуэзских фрягов, которые уже почти что съели Константинополь! Кабы не православная вера, и вовсе грекам пропасть! А Сергей слушает и запоминает одно: вера держит власть! Вера – основа государств.
Но вот корабль входит в узкость Босфора. Приспущены паруса, опускаются на воду длинные весла. Гребут все – и миряне, и духовные, иначе можно простоять тут неделю, ожидая попутного ветра. Бокастый паузок[110] едва движется, хотя ладони уже стерты до волдырей, и пот заливает глаза. Текут часы. Сергей гребет, сжимая зубы, думает, дивясь, – а как же рабы на галерах? С утра до вечера этой каторги и так – всю жисть!
Наконец с какого-то определенного поворота (подул ветер и вновь подняли паруса) открылась ширь, золотисто-сияющая и туманная, и справа – коростою черепичных крыш, громоздящих по склонам, город, единственный в мире. Второй Рим. Город Константина Равноапостольного[111], лишенный империи, но все еще пленительно прекрасный, и такой большой, уходящий в бесконечность, к далеким Золотым воротам, что русичи, попавшие сюда впервые, поневоле терялись и робели.
Корабль едва скользит по волнам (ветер опять утих), тихо-тихо проплывая мимо высокой горы, на вершине которой окатистой горою построек возвышается нечто непонятно великое, и только спустя мгновения доходит до ума и огнем обжигает сердце догадка – ведь это же Святая София! Та самая! А внизу – что это? Какие-то белые столбы, не церкви, нет (Сергей не догадывает, что перед ним древний Форум, выстроенный некогда Константином в память об уже исчезнувшей греческой старине, в память народных собраний, в память народоправства, сокрушенного уже Александром Двурогим[112], героем древних «Александрий»), а корабль проплывает наконец с почти обвисшим парусом, мимо череды дворцов и каких-то, наверное, храмов? (Слово «триклиний»[113] еще неизвестно Сереге.) Издали все это скопище хором, давно уже обветшалое и пустое, растаскиваемое на новые здания, заросшее колючим бурьяном в человеческий рост, издали выглядит непорушенным. «Большой Дворец!» – уже не ошибаясь, говорит Сергей и торжественно выпрямляется. Где-то здесь Магнавра, Золотой Юстинианов дворец, Порфировая палата, где рождались греческие цари… По низу гора обведена каменною стеною с башнями. И это ли стены Феодосия? – гадает Сергей, не догадывая пока, что те высокие тройные стены, перед которыми он вскоре застынет в изумлении, находятся с той, другой стороны «Второго Рима». А город уже, по мере того как они выплывают в Мраморное море и идут вдоль берега, открывается весь, бесконечною чередою хором, палат, церквей и колоннад (слово «колонна» также неизвестно русичам, говорящим «столбы» или «столпы»), чередою, уходящей в сияющую туманную даль, которой не видно конца. И там, в золотистой дымке, пронизанной мягким морским солнцем, что-то блазнит, что-то как бы возвышается над землей… Но далеко! Не видать!
Близит гавань. Та самая, к которой когда-то приставал его отец. И ведут их, хоть Серега и не догадывает об этом, в тот же монастырь, на полугоре, с теми же каменными кельями, с тем же византийским храмом, украшенном, хоть и скромно, росписями и мозаикой. Все повторяется вновь и вновь, в каждом новом поколении, и потому так пронзительна и так прекрасна жизнь, что она не подвержена старости, и народы обновляются вновь и вновь, как ежегодно меняется листва на деревьях.
Сергей стоит со всеми под сводами церкви, внимая священным словам, произносимым по-гречески. Он ужасно волнуется: сможет ли он говорить? Поймут ли его местные жители? И таким жалким кажет ему его знание греческой молви, полученное бессонными ночами труда, там у себя, на далеком севере!
Потом они едят, и Сергей с осторожностью пробует каких-то вареных морских существ – устриц? Осьминогов? Жует чьи-то студенистые щупальца, с опаскою пробует маслины – впрочем, отец говорил ему о них. Ест крошащийся сухой хлеб, жует сладкие грозди вяленой дыни, пробует смоквы, так и не понявши, на что же похожи они? Пьет греческое темно-красное, почти черное вино.