моей воспитанницей. Теперь, поди, не узнал бы, встретясь. — Он помялся, неловко улыбнувшись: — Как же, сама, наверное, уже своих детей постарше, чем была у нас, имеет… А и узнает она меня, что скажу? Извини меня, девочка, подлеца этакого! Ей-то что из такой встречи со мной?!
Постепенно переставая кипеть, Владимир Иннокентьевич усмехнулся с протяжным вздохом:
— Прошу, ангелочек, давай выпьем за честных людей, за настоящую совесть человеческую!
После его слов улеглась моя взволнованность и я почувствовал, как появилась у меня возможность возвысить мысли до такой степени, чтобы проложить отсутствующие мостики между разрозненными фактами, которыми я располагал.
— Ты не сказал мне самого главного — фамилию, имя и отчество той девочки, — сказал я.
Он вскочил, громко двинув стулом.
— Разве?
— Точно, не сказал.
— Ах ты боже мой!.. В деле почти каждой девчонки значилось по нескольку имен, отчеств и фамилий. У них всякий раз новое, что в голову взбредет.
— Все же?
— Запомнились имя и фамилия: Зина Шевардина.
Так рухнул тот мостик, который я было хотел перекинуть от Владимира Иннокентьевича к Тарасовне Ястребка.
— Тогда постарайся вспомнить и другие, — все же попросил я и, чтобы поддержать его поднявшееся настроение, провозгласил тост: — А пока поднимем бокалы за жен наших!
Мы разом подняли рюмки, однако не успели пригубить.
— Вот вы какие! — появилась на пороге Мария Осиповна и — руки в боки. — Караси-путешественники, приглашаете, а сами…
Салыгин прямо-таки пошел стелиться перед нею:
— Милости просим! Водочки ни-ни, не примет душа. А коньячок вот божественный, для расширения сердечных сосудов.
В его тоне прозвучала искренняя доброта. И то, что он прихватил с собой громоздкий чемоданище, наполненный разными московскими деликатесами, готовый поделиться ими с первым встречным, и как гостеприимно встретил сейчас Марию Осиповну, и как искренне переживал, рассказывая о девочке из колонии, — все говорило, что доброта его беспредельна. А беспредельное невозможно предугадать, отсюда и неожиданность поведения.
— Поди, удивил! Знаю, коньяк не водка, — несколько грубовато сказала Мария Осиповна. — Да меня не совратишь!
Салыгин не обиделся. Наоборот, с еще большей проникновенностью провозгласил:
— За вас, Мария Осиповна! И за женщин, заветных жен наших!
— А она у тебя есть? — слукавила Мария Осиповна.
— Как же!
— И сколько же лет твоей жене?
— У любимых жен нет возраста. Правда, она немного старше меня, но ей всегда сорок, порода особая. Отец ее прожил все сто десять лет. Похоронив жену, другой раз женился в свои восемьдесят лет. Нынче, о чем любит говорить моя Ефросиньюшка, где-то бродит ее дядюшка, много моложе ее.
Мария Осиповна взяла налитую ей рюмку.
— В таком разе выпью, лишь бы ты был не с чужой женой, — сказала она. — Не терплю контрабанды!
— Ни-ни, дорогая Мария Осиповна, по части искушения никак не допустим. Устоим, хоть сама Ева восстань тут! — заверительно, стукнув себя рукой по колену, сказал Салыгин. Затем, приглаживая бородку, прибавил: — Только с вами посчитаем не за грех по махонькой пропустить. По нашей, по фронтовой.
— Оно так! — живо согласилась она, но тут же в глазах ее отразилась печаль. — Да надо сказать, что ни мне, ни моему мужу, не привелось пить по этой самой, по фронтовой… Эх, что там, пригублю с вами!
Выпив, Мария Осиповна вновь обратилась к Салыгину:
— Всякие к нам сюда едут. Пришлось повидать и таких, которые едут словно по делу, а с собой, гляди в оба, и куколку прихватят. Отчитала уже по этому кое-кого. Одной дамочке так и сказала: «Ворвалась ты в жизнь мужика-туриста бенгальским огнем. Завлекла, а зачем? Твой огонь в истоках своих мертвый. Оставь человека, не то жене его сообщу и на работу твою напишу». Послушалась куколка, уехала тотчас. С понятием оказалась…
— Браво, Мария Осиповна! — засмеялся Салыгин, — Только позавидуешь вашему мужу.
— Спасибо, добрый молодец!
Она поставила на стол недопитую рюмку, рука слегка дрогнула, а глаза опечалились.
— Давно я овдовела… — Помолчав, поведала такую историю: — Потеряла мужа — один страх вспомнить, душа леденеет… До войны еще пареньком призвали его на солдатскую службу. В Сибирь отправили. Демобилизовался, там и на работу по хорошей специальности устроился. Скоро возвратился в Суздаль, чтоб жениться, значит, на мне да и забрать в Сибирь. Поначалу, стало быть, я воспротивилась. Странной казалась людям. Затворницей, недотрогой, плаксой меня обзывали. Бывалочи, трещат от мороза бревенчатые стены, завывает за окнами ветрище, а я сижу себе, и так хорошо да приятно мне плачется… Летом то же… забьюсь на сеновал и ревмя реву. Все боялась парней, а Герасима в особенности. Казалось, смертно обидел он меня, в любви ко мне объяснившись. Да и то: на свободу мою посягнул, за три ветра от родного гнезда захотел увезти. Но вскорости снизошло на меня просветление: «А чего это я плачу? Все равно меня никто не видит! Пойду-ка я лучше погуляю». Вышла на улицу к девчатам, на скамеечке посидеть. Только успела подойти к ним, а они, что птички, вразлет от меня, будто от ведьмы. Оглянулась — посреди улицы громадная собака мчится. Рыжая на вечерней заре, с опущенной головой и зубы оскалила, прямо на меня несется. Все было в ней: и собачье безумие, и бешеная злоба. Бежать бы мне, а у меня и ноги пристыли, будто чугунные стали. Все, конец моим слезам пришел!.. Лишилась бы я тогда жизни, но, откуда ни возьмись, Герасим. Прямо как по щучьему велению явился. В солдатских сапогах, вещмешок за плечами. Неважен он из себя, однако бог дал силенку и удаль. Схватил бешеную собаку за загривок, поднял и ка-ак ша-андарахнет о столб. Из животины и бешеный дух вон. Успокоил меня: «Не бойся, Машенька, голубка моя. Когда я рядом, никого не бойся». И пошла я за ним. Так и уехали в сибирский край. Что ж, и там можно жить… Забеременела, а тут война. В один из первых дней ее наш поселок сгорел. Жили там всякие баптисты, хлысты. Может, кто