Хватаю Кошкина в машину. Все высыпали на улицу веселые — жена, сыны взрослые, невестки. Провожают, желают всего хорошего…
Так. Операция откладывается на несколько дней, заново будем его готовить. Зато есть и хорошие новости — сантехники прибыли, уже меняют водопровод в главном корпусе. Бригадир — Андрей, громадный мужик, волосатый, курчавый, с могучим животом. Этот трепаться не любит, ему время дорого, его время — действительно деньги, не шутя. А я обещал — простоя не будет, трубы (оцинкованные!) уже заготовил. (Ах, это тоже эпопея — оцинкованные трубы — можно на главу размахнуться, а то и на целый роман с психологией, глубиной, с положительно-отрицательными героями, а я вот только строчкой обозначил — оцинкованные трубы, господи ты, боже мой!)
Трубы, положим, есть, а фасонины еще нет, фиттинги разные, сгоны, сходы, уголки, вентили — дефицит страшный. А им вынь да положь немедленно, ждать не будут-разбегутся.
Середина дня: новый завхоз Роман Быковский пока еще трезвый. Он бывалый снабженец, тертый, темный, и где что лежит в городе — знает. Ему лично ничего не дают — авторитет размотал, потому он меня наводит, а мне, как хирургу, обычно не отказывают. (А почему завхоза алкоголика держу? Да потому — зарплата его 90 руб. в месяц. Трезвые за такие деньги не работают…) Итак, мы выезжаем-по морям, по волнам, по конторам, по складам.
Роман хорошо вывел на цель. Все нужное к концу дня уже выписано. У Андрея фронт работ пока есть, фасонину он получит аккуратно по ходу событий. Все же день был удачный, перекрутил я судьбу. А вечером приезжает Сидоренко. Санитарки заваривают чай, несут коржики, угощают свойской редиской, жена приносит из дому котлеты и зелень. Мы начинаем жадно, быстро, молча. Юрий Сергеевич пользуется вилкой, ножом, нарезает мелкими кусочками, получается элегантно (интеллигент, директор института!). Ему это удается, пока кусочек!не попадает в рот. Здесь его власть заканчивается. Изголодавшееся нутро (он не женат, следить некому, работа адская), нутро, значит, его, как бешеный зверь включается в пищеварение. Челюсти еще и жевануть не успели, — а кусок уже в глотке, и пищевод с каким-то кудахтаньем и всхлипом — в желудок его толчками. А там уже урчание и клокотание. Ничего не поделаешь — вегетатика автономна.
После первых глотков приходит успокоение. Первичное насыщение благотворно влияет на капризную автономию, формируется равновесие и появляются первые вкусовые ощущения. Ритм еды замедляется. Чай идет совсем уже неторопливо, с разговорами и сигаретами, как в лучших домах. Мы отдыхаем, наслаждаемся общением и покоем. Уже поздно, никто не трогает нас, лишь изредка одиночный хорь-шатун забежит на огонек — вопросик решить, да и отвалит по быстрому. Наши тела разнежены в креслах, а души обмякли, парят:
Ночной зефир
Струит эфир…
И само по себе без водки и закуски возникает то самое ощущение, ради которого мужчины собираются поздно на кухне, когда жены уже спят, и добавляют по одной, и говорят, говорят до утра. И мы говорим и слушаем друг друга, гребем из-под души, что накопилось, и благодарные коронары наши затихают за грудиной. А времени опять мало, словами говорить долго, но информацию можно сгустить, уплотнить и добавить глазами, жестом, мимикой. Это когда понимание полное, когда волна общая, проникающая, когда проникновение… И на этой волне начинается часть вторая — мы приступаем к работе, и наши головы становятся двумя полушариями одного мозга. Это наслаждение, это пиршество, щедрость. Это… Ах, выразить не могу, не получается: на жаргоне нашем современном подобных слов не то чтобы нет, а как-то они не идут, не выговариваются вслух. Залезем же в старый бабушкин сундук — в те стародавние времена, медлительные и торжественные, когда поэты рифмовали альбатросов с матросами, а супруги, поссорившись, переходили на «Вы». Здесь мы отыщем что-то вроде «жара сердец», да ведь и это безделушка, ей-Богу. Так опустимся еще глубже, вернее, подымемся выше, совсем высоко, к самому солнцу нашему — к Александру Сергеевичу Пушкину, и здесь найдем: «Свободная стихия…» «Пленительное счастье…»
Отсюда, с этой позиции будем строить наши модели. Постараемся не упасть, не сорваться, не снизиться (а ведь и падаем, и срываемся, да главное — ориентир остается, куда идти). Днем, в тупиках и низинах практической жизни, мы уклоняемся от хоря, выскальзываем из-под него, обходим и прячемся, деремся при случае. Но это мышиная, в общем, возня. А мистическими вечерами нашими — подавай выше. Изменить хоря? Его природу? Очеловечить? Мессианская затея? Нет, не о результатах речь, и даже не о конечной цели (не дети мы, слава богу, и не фанатики), а лишь о направлении движения, о наших ориентирах: куда идти, чтоб хоть немного от корыта ЕГО, на градус бы к небу. Только тяжело это — наверх тянуть, играть на понижение — куда легче. Да и понятия не определены. Хорь у нас как точка отсчета. А что такое хорь? Или кто такой?
Дать четкое определение хорю невозможно, как нет, скажем, определения здоровью или болезни. Но хоря, как и болезнь, хорошо чувствуешь, лишь только соприкаснешься. Само слово это пришло из моего детства. В сыром и темном полуподвале нашего дома обитала неблагополучная семья Куценко. Там шли пьяные скандалы на слезе и на пафосе. А в апогее противоречий они вырывались наружу, выбрасывались на поверхность двора и здесь искали окончательную Правду уже на людях. Потом, утишенные и успокоенные, они возвращались в свою нору. Соседи прозвали их Хорями. Старый хорь Куценко, глаза семьи, надевал по воскресеньям белую рубаху навыпуск, опоясывался веревочным поясом с кистями, говорил темно и возвышенно о своих свершениях и заслугах. Все мы выходили, как его должники, недостойные и неблагодарные, и ждало нас возмездие. И заявит он куда следует, ибо знают его там и ценят. С этими словами он уходил, напивался зверски, доползал как-то назад, блевал и падал на одном и том же месте — в подъезде. Здесь и лежал в голубой блевоте, покуда не затаскивали его в дом.
В страшный тоскливый день сорок первого года, когда наши уже ушли, а немцы еще не появились, я увидел Куценко. Из подвала магазина он по осклизлым от повидла ступеням тащил бочку. Тащил наверх, поразительно сохраняя равновесие, против толпы, которая перла вниз. Верхняя крышка бочки отлетела, катить он ее не мог, и, поставив на попа, с необъяснимой в человеке силой подымал со ступеньки на ступеньку. Какая-то ошалелая тетка почти уже на самом верху, в круговерти толпы зачерпнула стеклянной банкой из его бочки. Худой, жилистый и могучий, он развернулся и страшно ударил ее кулаком по лицу. Хряснула тетка и, хлебанутая кровью, села в повидло, и толпа сомкнулась над ней.
А старый хорь даже остановился. Грудью на бочку — против толпы, он вдохновенно произнес:
— Чего ж ты, сука, не видишь, раз человек тащит, то для своих благ…
А потом к нам во двор закатила немецкая офицерская кухня, и хориные женщины с веселыми шутками пошли мыть посуду, и повара хохотали от них, и переговаривались они через языковой барьер, и понимали же друг друга. Неподалеку офицерский денщик рубил тесаком лучину для самовара. Старый хорь сидел на корточках, улыбался искательно, проникновенно, щепочку, отлетевшую в сторону, подносил, опять отходил и садился на корточки.
Ах, не разводите хорей, не плодите их за ради минутного интереса, да не потакайте им! Ибо сегодня еще они хори бытовые, заурядные, а завтра уже, при случае, они хори Грядущих Испытаний, и кто их вычислит, этих грядущих будущих? Впрочем, вернемся к сегодняшним — бытовым.
Больной раком легкого — заводской слесарь. Сильный хозяин — свой дом, богатая усадьба, шабашка. Мужик тертый, пожилой. Жена молодая — учительница истории. Сошлись недавно. Свое положение больной сначала не понимал, о себе хвастливо рассказывал: «Поселковые врачи мне машину не дали, чтоб к вам приехать. Я на них жалобу. Так сразу прикатили, под ручки взяли, усадили… Я вообще чуть что — жалобу, на цыпочках потом ходят».
Вскоре узнал, что у него рак легкого. Сначала не сдавался, перемежал угрозы с лестью, его направили в область, в институт. Оперировать уже поздно. Он наседал: подмигивал по-свойски, хлопал себя по ляжкам, бил кепкой об землю, угрожал, зверел. Потом смирился, в чем-то убедился. Теперь начал ездить в горком и горисполком, потребовал выделить черный мрамор себе на могилу. Мрамор не давали, затеял тяжбу, скандал, переписку. В апогее этих событий начал действительно умирать. Его привезли в диспансер. Жена-учительница обратилась ко мне доверительно:
— Доктор, мы с вами интеллигенты… Ах, какая, в сущности, у вас ужасная работа. Как я вам сочувствую. Я же все вижу, все понимаю… А к вам у меня одна только просьба: умоляю, когда муж начнет умирать — позвоните. Вот мой телефон, кладу сюда на стол, под стекло: Это так нужно… Вы должны понять… Последний долг… Сама закрою ему глаза…