— Те самые татары, которые монголы? — вспомнила она прежние мужнины рассказы.
— Вот-вот, те самые монголы, которые татары... — привычно поддел Олег, она невольно улыбнулась. — Да ещё с ними небось с десяток языков, начиная с половцев, и бесермены, разве только — не латыны. Такая вот прибаутка, Евушка. — Олег снова стал серьёзным, а это ничего хорошего не предвещало. Серьёзность у Олега означала растерянность.
— Видать, справедливый князь у татар, ежели столько народу за ним идёт невесть куда. Всех кнутом не постегаешь. — Её мысли, как всегда, подскочили не с той стороны.
— Будешь тут справедливым на чужом горбу, — наконец улыбнулся Олег, — тако и мы, то бишь князья свет Рюриковичи. Ежели бы здешний народ за нас стеной стоял, за что и волноваться?
— Что же с нами будет? — Евдокия спрашивала, конечно же, не о судьбе этого города, который так и не стал для неё родным. Но у них был первенец, который заменил прежнюю свободу на желанное бремя.
Вместо растерянности на неё вдруг нахлынула радость. У них уже было за что беспокоиться — значит, жизнь проходит не мимо.
— Батя им, конечно же, ничего не даст — это ясно. А ещё того хуже — погонит дружину в чисто поле: славу себе искать на слезах несчастных смердов. Всё, как всегда. — Он легонько стукнул кулаком по столу, как бы боясь сломать. Стол-то был свой, не то что особая ценность, но часть их гнёздышка, которое скоро разорят.
Он звал её Евой, немножко от «Евдокии», но больше оттого, что они вдвоём действительно были тут как Адам и Ева, изгнанные из рая за то, что осмелились думать и говорить по-своему. Не так, как принято в здешнем раю. И рожала она тоже — в муках, как проклятая Ева... Тогда он сидел за стенкой и думал, что задушит этого ребёнка, если тот её убьёт, вылезая не свет. Такой ценой он становиться отцом не хотел.
— Господи! — В тот раз он молился очень пламенно. — Не мсти нам. Пусть и мёртвого родит, но сама, сама живая будет.
Уже потом он с запредельным ужасом подумал, что призывал такой молитвой нечистую силу — ведь новая жизнь всегда важнее старой. Ибо младенец пред Богом чист, а на ней лежит грех не только потери невинности, но и их общей с Евой сумасшедшей радости во время той важной потери.
Она осталась в живых, а после, когда он во всём тихо признался, уверенно произнесла:
— Волхвы в наших, пронских, лесах говорят: самый страшный грех — осуждение любви. Если Бог есть Любовь, он не может хотеть, чтобы её осуждали... Но... — она помедлила, — на нас не было греха — теперь есть. Из-за этой твоей глупой молитвы. — Потом ещё раз, всплеснув руками, посетовала: — Но разве можно просить, чтобы сын родился мёртвым... Кайся, долго кайся теперь...
Она не сердилась за сына, ведь всё тогда кончилось хорошо. Они были живы... пока.
С тех пор Олега не оставляло это чувство, что их счастье ненадолго.
— Слышал я много про этих мунгалов, не нам их одолеть. Князьям что? Покрасовался на поле сечи да и в бега. А знаешь, что про них, про татар-то сказывают?
— Ну. — Она слушала. Знала: ждёт от неё не утешения — совета.
— Ежели до кого они прикоснулись, тех уж не оставят...
Жена насупилась, и Олег усмехнулся, отшутился. Злая шутка всегда прибавляла князю разума и сил, сравнил:
— Это аки жизнь, да, аки жизнь: кто на свет народился, того уж она, окаянная, не оставит...
— До самой смерти, — продолжила супруга. Мягко, не скрипнув, как из воздуха сделанная, она присела рядом.
Олег вздрогнул, ему однажды приснилось, что она умерла, но продолжала прилетать к нему такая вот... бесплотная. Бесполезно трогать... только тоска, тоска.
Он испуганно притянул её к себе, сжал тугие запястья.
— Ты чего? — удивлённо встрепенулась.
— Да так, — вздохнул он, — надо бы дать мунгалам то, что они просят, — это немного. Их можно понять — любое наступающее войско сделало бы так же на их месте. Что же им ещё остаётся делать? Но, увы, они не только наступающее войско... — Олег опустил голову на покатое плечо жены. Усталость (не столько от дел, сколько от дум) напоминала о себе.
— А что ещё? Может, ты поспишь, Олежа, а?
— Сперва скажу, а потом и поспать можно. Вот послушай. В Ветхом Завете есть такое: Исус Навин стал лагерем на Моавской равнине и отправил в Иерихон соглядатаев. Семья распутницы Раав укрыла их у себя и не выдала. Она спасла свою шкуру ценою гибели своего народа. Так вот, теперь она святая и родственница другого, самого важного святого — Исуса.
— Я это знаю, Олежа... Владыко говорил, что так она спасла свою душу от ада. Предательство язычника — это не предательство.
— Ты с ним согласна, Ева?
— Нет, Олежа, нет. Зачем ты это рассказал? — тревожно всматривалась в лицо мужа княгиня. Оно как будто постарело.
Олег, похоже, опьянел от своих забот. Но, увы, слишком сильно. Не буйствовать — просто спать. Лицо жены то расплывалось, то сужалось, то двоилось. Но надо было сказать всё, иначе он просто не выдержит. Он — единственный человек в Рязани, знающий ЭТО. Теперь их будет двое, держащих ношу. Но Крест, Крест, кажется, надо нести одному, а он слаб. Слаб?
— Та библейская война была не просто война. Она велась от имени Бога...
— Нашего Бога?
Олег не ответил, продолжил:
— По законам священной войны города подвергаются заклятию. Это называется «херем». Всё, что находилось в отгороженном месте, принадлежало дающему победу Богу, поэтому Исус Навин принёс всё живое и неживое в жертву Господу, тому самому, нашему Саваофу. Они его тогда называли по-своему — Яхве.
— Зачем ты мне всё это рассказываешь? — тихо, как заклинание, шептала Ева, что-то в интонациях мужа её пугало слишком сильно. — Господь давно не требует жертв.
— Сейчас не требует, потом затребует. Пути Господни неисповедимы, разве нет? — горько усмехнулся Олег, спать уже меньше хотелось. — Но не в том забота, а в другом. Времена Исуса Навина возвращаются, а кто сказал, что наша Рязань менее грешный город, чем Иерихон? Ведь наши князья травят на пирах своих родичей? Мало тебе? Или ты тоже, подобно здешним инокам, уверена, что всесильный Бог помогает именно нашей Рязани в ущерб остальному миру, который, скачи на коне, и за год не перескачешь?
— О чём ты? И вовсе я так не считаю...
— Латыны тоже числят Библию священной, и ромеи, а у татар всякие священники есть, средь них и те, кто веруют во Христа. Ну, не по-нашему веруют, по-несториански, так и что с того? У них там есть совсем новый Бог, он уже на Небе, а зовут его Чингис. Монголы говорят — каждый идёт к Богу своим путём, и если их попы не верят, что Чингис — Божий Сын, то уж точно верят, что Чингисово войско — Божья кара.
— О... что ты болтаешь?..
— Исус Навин тоже не был Сыном Божиим, только его мечом... Противиться Божьей каре — ересь. Будут нас сечь, как траву, и наши епископы назовут борьбу с татарами грехом. Они это делают во всех странах, куда они уже пришли, а хан им за это даёт охранные пайдзы... И монастырей они тоже нигде не разоряют.
— Чего же ты хочешь?
Распалясь от собственной речи, Олег и вовсе о сне забыл. Его глаза воспалённо вспыхнули, как у Люцифера — «носящего свет». Ведь свет — это собственность не только Бога?
— Тут такое дело... Если мы будем сопротивляться Божьей воле слишком отчаянно, но не победоносно, наша рязанская земля превратится в этот самый херем... И мой отец всё делает для того, чтоб это было так. Теперь он хочет «разметать их в пух», глупец... Его-то не разметут, казны на бегство хватит, а вот мы... Пойми, это не набег за холопами, это — МИССИЯ, как говорят латыны. Они не остановятся, и не нам их остановить. Так же, как не мог остановиться Исус Навин.
— Откуда ты всё это знаешь? — сквозь страх, как зелёный побег из-под бревна, пробивалась гордость за мужа.
— Слушал купцов, слушал мудрецов....
— Но если мы, как ты говоришь, хе... херем... Значит, гибель всему... Но я не хочу, я...
Высказав всё своей Еве, Олег уже убедился в правильности задумки.
Посольство двигается подобно снежному кому, только ком нарастает, а оно, оставляя за собой след из ценных даров, постепенно худеет. Только самые важные из посольств доползают до самого джихангира. Всё верно: у кого мощи не хватило, не стоят его времени.
Обычай этот держался за неимением других способов отличить важное от неважного. Тот, кто ехал без даров, должен был долго объяснять ценность своей персоны. А уж там аталики и ближние нойоны, — если посчастливилось докарабкаться столь высоко, — решали: стоит ли это всё высочайшего внимания. Иначе донимали бы хана все кому не лень.
Восходил такой порядок не к Ясе, а ко временам стародавним, когда знать имела над ханом больше власти, чем писаные законы.