— И все. А что еще? Ничего вроде особенного, а я запомнил. Хотел Кристину спросить на похоронах, но она была так… она была в таком горе, что я не решился ее беспокоить. Мы, само собой, учились в одном классе, но друг друга почти не знали. Знаешь, как бывает — в одном классе, а, по-моему, так ни разу и не поговорили.
— Знаю, — сказал Кристофер.
— Так, значит, ты вот почему звонил…
— Да.
— Что ж… ничего особенного. Здесь, знаешь, не так много событий. У нас в Чимлинге. Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать…
— Понимаю. Еще бы!
Кристофер поблагодарил и повесил трубку.
Я сказал «понимаю». А что я, собственно, понимаю? И есть ли тут вообще что-то, что надо понимать? Якоб Вильниус ночью вернулся в отель. Уехал, а потом вернулся. So what? Кристофер посмотрел на часы — без двадцати десять. Пора бежать в школу, если он не хочет пропустить еще и математику. Ну что ж, Хенрик, я твою просьбу выполнил.
Он почему-то ожидал, что Хенрик тут же появится у него в сознании и рассыплется в благодарностях.
Но Хенрик не появился.
Глава 34
— И кто она? — спросила Эва Бакман. — Уже хватит секретов, все равно не скроешь!
Гуннар Барбаротти посмотрел в сторону и откусил полморковки, стараясь выглядеть как можно более загадочно. Они сидели в «Кунгсгриллен», рукой подать до управления. Национальные шведские блюда. Такие полузабытые лакомства, как пюре из корнеплодов со свиными ножками, селедочные фрикадельки с коринкой, голубцы, щука с хреном и растопленным маслом. Сегодня у них в программе был истербанд с тушеным картофелем, свекла и салат из помидоров. Оба заказали одно и то же. Они заходили сюда не реже, чем дважды в неделю.
Гуннар Барбаротти знал, что Эве уже давно не терпится задать этот вопрос, он даже не понимал, почему она молчит: здесь, в «Кунгсгриллен», даже самые щекотливые вопросы казались не такими уж щекотливыми. Он отрезал кусок сосиски и сунул в рот.
— Марианн. Ее зовут Марианн.
Эва Бакман уставилась на него с подозрением:
— Я знаю, что ее зовут Марианн. Ты еще вчера проговорился. И это все, что ты можешь о ней сказать? Ты что, отличаешь женщин одну от другой только по имени?
— Что с тобой? — спросил Гуннар Барбаротти. — Я-то думал, мы будем обсуждать работу, а не мою убогую личную жизнь… Ну хорошо: ее зовут Марианн, сорок лет, разведенная акушерка, живет в Хельсингборге, двое детей-подростков.
— Отлично, — вздохнула Эва, — спасибо, что просветил. Романтики в вас на десятерых, господин инспектор. Красивая?
— Никогда не видел красивее.
— Зубы белые?
— Йес.
— А титечки?
— О, йес. Две.
Эва засмеялась:
— И душа есть?
— Большая, красивая душа… Вот что, хватит об этом. Предложения мне никто не делал. И неужели это так странно, что я опять встречаюсь с женщиной?
— Куда страннее, чем ты думаешь. — Теперь настала очередь Эвы выглядеть загадочно.
— Почему это… да ладно, я вас познакомлю при случае… если у нас все будет продолжаться.
— Это обещание?
— Скорее вынужденная необходимость. Еще раз — хватит об этом. Я хотел поговорить с тобой о деле. Если уж я приглашаю на такой шикарный истербанд, ты должна идти на уступки. Выразить благодарность.
— Понятно… тебе нужна помощь. Как всегда. Сам не справляешься, тоже как всегда. There is no such a thing as a free easter band.[63] В чем дело?
— Хенрик Грундт.
— Ага!
— Что — ага?
— Трудно объяснить. Скорее всего, удивление. Ты не говоришь об этом деле уже недели две.
— Не говорю — не значит, что не думаю.
— Как будто я не думаю… Продолжай.
— Хм… в общем, эта женщина на свадьбе…
— Невеста?
— Нет. Не невеста. Там кроме невесты было еще штук семь — десять.
— Продолжай.
— Она сидела напротив меня…
— И что?
— Потом мы разговорились… и выяснилось, что ее фамилия Вильниус.
— Вильниус?
— Анника Вильниус.
Эва Браун сделала вопросительную мину: подняла брови, еще что-то сделала с губами, — он не мог определить что, но мина вышла очень выразительная. И очень вопросительная.
— Первая жена Якоба Вильниуса. Якоб сейчас женат на Кристине Германссон, а Кристина Германссон…
— Спасибо, я знаю, кто такая Кристина Германссон. Значит, ты встретил бывшую жену… как это… мужа тетки Хенрика Грундта?
— Вот именно.
— Впечатляюще.
— Не могли бы вы на секунду заткнуться с вашими комментариями, инспектор Бакман? Займись истербандом, набей, по крайней мере, чем-нибудь рот, чтобы я мог объяснить, в чем дело.
— Договорились. — Она надула щеки, изображая набитый рот.
— Ты смотришь слишком много плохих полицейских сериалов, — сказал он, — поэтому и ведешь себя как персонаж сериала. Но это твои проблемы. А моя проблема вот в чем: она сказала про этого Якоба Вильниуса одну довольно странную вещь.
— М-м-м?..
— Она сказала, что ее не удивило бы, если бы он кого-то убил.
Эва проглотила слишком большой кусок картошки и торопливо запила «Рамлёсой».
— Так она и сказала?
— Во всяком случае, что-то в этом духе.
— И?
— И все. Может быть, это все ничего и не значит, но у меня ее слова не выходят из головы. Все время думаю…
— Думаешь о чем?
— Точно не могу сказать… Впрочем, могу. Мне кажется, в этом случае мы слишком легко отбросили так называемый семейный след.
Эва Бакман отложила прибор, тщательно вытерла рот салфеткой и посмотрела на него еще более критично, чем раньше.
— Итак, ты утверждаешь, что в деле есть семейный след, — начала она медленно и нарочито убедительно, как разговаривают с детьми, — и ты утверждаешь это на основании высказывания бывшей жены одного из фигурантов дела на свадебном банкете. Надеюсь, для тебя не является новостью, что бывшие жены редко поют дифирамбы своим бывшим…
— Иди в жопу, — вполне панибратски, но на этот раз с искренним раздражением сказал Гуннар. — Я ничего не утверждаю. Я размышляю! Прошел почти год, а мы знаем об этом деле не больше, чем… чем такса Асунандера об эмансипации женщин! И если у тебя есть ниточка получше, кто тебя держит за язык!
— Интересное сравнение… Прости, прости, прости! Sorry, sorry! Я забыла, что ты такой чувствительный. Конечно, семейный след очень интересен…
— Спасибо. — Барбаротти стало неловко за свою вспышку.
— Но если быть до конца честным, мы его и не упускали из виду. Или как? Просто сошлись на том, что это тупик. Какие мотивы у любого из них убивать Хенрика? У Якоба, в частности? Они хоть раз виделись раньше? Хенрик и этот… в-любую-минуту-готовый-на-преступление бывший муж?
Гуннар Барбаротти поднял руки:
— Сдаюсь. Не имею ни малейшего представления, виделись они, не виделись… Ты, наверное, права — меня заносит. Просто хотел с тобой поделиться.
— Спасибо за доверие.
— Пожалуйста. По-моему глупо хранить все дурацкие мысли в одной голове. С этим-то ты можешь согласиться?
— Очень глупо. Особенно в такой дырявой, как у тебя. Обещаю подумать. А десерт входит в твое щедрое приглашение?
— Только кофе, — решительно сказал Барбаротти. — Кофе — и все.
Первые дни, даже первые недели после того, как Кристина Германссон начала обдумывать, не убить ли ей своего мужа, она пребывала в некоей странной эйфории. Не той детской эйфории, когда весь мир кажется розовым и хрустальным, нет… нет, конечно, такого она не испытывала с детства. Если вообще когда-нибудь испытывала. Но сама мысль, сам призрак какого-то решения каким-то образом внушал надежду. Кристина не знала, способна ли она на это, но даже сам факт, что она взвешивала эту возможность, придавала ее роботообразному существованию какие-то человеческие черты. Она уже привыкла существовать с этими двумя медленно вращающимися жерновами — один, побольше, в животе, другой, поменьше, в горле, — но, может быть, может быть… может быть, когда-нибудь она сможет снова начать жить. Она не может носить эти жернова до конца дней.
Если убить Якоба, она может попытаться вылечить и свое горе. Может быть… может быть…
Но теперь и эта надежда развеялась. Она сидела с двухлетним Кельвином на коленях, смотрела в его холодные, отсутствующие глаза, и ее заполняло ощущение мрака и полной безнадежности. Ей все чаще и чаще становилось страшно. Жизнь… скверная, глупая мелодрама, написанная циничным неудачником-сценаристом… и писал-то он свой сценарий наверняка ночью, пьяный, одержимый только одним плохо осознаваемым желанием — отомстить всему миру за свои неудачи. Сейчас ей не составляло никакого труда представить Бога именно таким сценаристом. Обозленный клоун, решивший превратить мироздание в чернушный фарс.
Она не работала уже больше двух лет. Из-за Кельвина. Он не похож на других детей. Она старалась гнать от себя эту мысль, но постепенно к ней привыкла. Он научился ходить только к двум годам и до сих пор — а ему уже два с половиной — не говорил, если не считать отдельных непонятных слов, причем в самых неожиданных случаях. Он не играл с другими детьми. Даже с Эммой, Юлиусом и Каспером, с которыми ежедневно встречался у няни — здесь же по соседству, в трех домах от них. Он даже и один почти не играл. Мог, конечно, начать строить что-то из «лего» или начать рисовать, обмакивая пальцы в краску, но куда большее удовольствие ему доставляло не строить, а разрушать. А чаще всего… да что там чаще всего, почти все время он сидел, уставившись пустым взглядом в пространство и сцепив руки. Словно охраняет что-то, иногда думала она, словно стережет какую-то тайну, не зная сам, в чем она заключается. Как и она сама. Только она-то знает, она-то знает… что ж, будем жить, как живем, сынок.