— Если там не разместят войско или хотя бы часть его, — засомневался Андрей Дрозд.
— Вряд ли. Несчастье Чахтиц в данном случае будет нашим счастьем. Войско разместится в Чахтицах, ради этого оно сюда и приходит: объедать и обирать по очереди граждан и делать для них жизнь невыносимой.
— Когда же переберемся? — спросили разбойники.
— Сей же час, други мои! — ответил Калина. — Я не знаю, когда придет войско и когда начнется поход на нас. Чем скорее будем на граде, тем лучше.
Разбойники сразу же стали готовиться к переезду. Глаза у них сверкали — это переселение им явно пришлось по нраву. Такое укрытие никому из них и не снилось.
Ян Калина с удовольствием сжимал в ладони огромный ключ от ворот града, который изготовил Павел Ледерер. Имрих Кендерешши свернул в узелок свою форму.
— Вдруг она еще пригодится, — заметил он со стыдливой улыбкой.
Разбойники между тем выходили поочередно из пещеры и собирались вокруг дерева, скрывавшего вход в нее.
— А теперь вперед, други! — послышался приказ. — Расходитесь по одному, по двое, и — на град!
12. Навязанное обручение
В Прешпорке
После встречи под Башовцами кортеж Алжбеты Батори продолжал свой путь в молчании.
Все чувствовали, что там, на дороге, проходящей через густой бор, произошло крушение двух молодых сердец. Но молчание было вызвано не сочувствием молодцу и девушке, а прежде всего тайной, окутавшей эту трагедию. Что общего может быть между предводителем лесных братьев и земанской дочерью?
Тишина воцарилась и в экипаже Алжбеты Батори — она прижимала к себе Эржику, нежно гладила ее, но не произнесла ни слова.
Алжбета была счастлива. Дочь никогда не казалась ей такой близкой, как сейчас. Разочарованная, отвергнутая, она преданно прижималась к матери. В ее страданиях мать казалась ей единственной опорой. И, кровно обиженная Дроздом, ненавидя весь мир, она начинала оправдывать графиню и сожалела, что была столь нетерпима к ней.
— Матушка, — шептала она со слезами на глазах, — я так несчастна, что хочу умереть…
— Глупышка ты моя, — утешала ее, привлекая к себе, мать. Даже она не могла сдержать слез, которые еще больше сближали с ней Эржику.
— Матушка, скажи, что ты любишь меня! — девушка никла к ней разгоряченной головой.
— Люблю, Эржика, люблю тебя больше всего на свете…
Вспыхнувшая с новой силой материнская любовь рождала в душе графини непреодолимое чувство жертвенности, самоотречения, жажду чуда.
— Скажи, Эржика, что мне сделать ради твоего счастья? Нет ничего на свете, в чем бы я могла тебе отказать.
— Ничего, матушка, ничего, только бы поскорее отсюда! Я уже не хочу возвращаться ни в Врбовое, ни в Чахтицы. Хочу жить в чужом городе, среди неведомых мне людей.
— Гони лошадей! — крикнула госпожа кучеру.
Гайдуки и кучер обрадовались приказу — они давно с опаской поглядывали на затянутое тучами небо, то и дело рассекаемое кривыми остриями молний.
В пьештянском замке все были уже на ногах, ворота гостеприимно распахнуты настежь. Гайдуки стояли на часах с самого полудня, давая понять Пьештянам, что едет сама госпожа.
Только въехал во двор кортеж, как полил дождь, сопровождаемый громом и вспышками молний.
В столовой расположились только мать с дочерью. Девушка едва касалась еды. За столом она не издала ни звука — говорила одна мать. Но все ее попытки оказались тщетными. В сердце Эржики острая боль притупилась. Гнев стал затихать. Но тем мучительнее было чувство разочарования.
Постелили ей в спальне матери. Графиня уложила ее, словно ребенка, на белые перины, поцеловала, прикрыла одеялом. Эржика нашла облегчение в тихом плаче. Сквозь плотно прикрытые ставни, будто из бесконечной дали, в спальню проникали раскаты грома. Мысли Эржики невольно обратились к Андрею Дрозду: где он, как укрывается от беснующейся стихии? В пещере ли он или под открытым небом, во власти потоков и вихрей?
Обессиленная последними событиями, она наконец уснула.
Разбудили ее поцелуи матери.
Сквозь открытое окно в спальню лились игривые лучи солнца. Ликующе голубел после дикой грозы небосвод. Эржика встала отдохнувшая, со свежим румяным лицом, с таким ощущением, будто воскресла из мертвых.
Выбежав во двор, она хватала из рук служанок корзины с ячменем и полными пригоршнями бросала золотистые зерна курам и петухам. И радостно хохотала, глядя, как к стае прибивались юркие воробьи, а жадные куры клювами отгоняли их от пиршеского стола.
Это была уже не хмурая, тайной печалью и страстью томимая девушка. Беззаботная молодость брала верх в душе и заявляла о своем праве радоваться жизни.
Дальнейший путь проходил уже не в таком тягостном настроении, как до Пьештян. Эржика больше не сидела недвижно в карете, похожая на застывшую мумию, а с интересом оглядывала впервые увиденные ею места. Все занимало ее. Она спрашивала название каждой деревни, мимо которой они проезжали, допытывалась, кто владеет тем или иным замком, то и дело выходила из кареты и приказывала гайдуку слезть с коня, садилась сама и уносилась далеко вперед, будто не могла уже дождаться приезда в Прешпорок. Порой она испытывала искушение свернуть с дороги и умчаться через горы и долы, преодолевая реки, — лишь бы подальше от кортежа. В горы, в леса, где она могла бы встретить Андрея Дрозда. И тут же ее охватывал стыд от подобных мыслей. В такие мгновения в ней оживала обида на Андрея Дрозда, и она резко пришпоривала коня, надеясь в бешеной скачке забыть обо всем.
Под вечер процессия, после остановки в Трнаве, подъезжала через Модру к Прешпорку.
Близ города, когда позади остался Рачишдорф[46] и совершенно отчетливо стал виден гордо возвышающийся прешпоркский град, один из гайдуков, ехавший впереди процессии, повернул к карете госпожи и учтиво проговорил:
— Осмелюсь напомнить ее графской милости, что до сих пор она не соизволила указать, какими воротами мы должны въехать в город и куда должны затем свернуть.
— Сколько лет ты у меня на службе?
— Десять, ваша графская милость.
— Мог бы уж все прекрасно знать.
— Я знаю, ваша милость, только я подумал, может, на сей раз…
— Никаких «может». Проваливай! — обрушилась она на гайдука.
Хотя Алжбета Батори ехала на этот раз из Чахтиц, а не из Вены, она, как всегда, въехала в город через Выдрицкие ворота. Многие вельможи предпочитали эти ворота для торжественного въезда в город.
Это были королевские ворота: через них при различных обстоятельствах триумфально вступали в Прешпорок венские сановники.
Кортеж огибал внутренний город, защищенный бастионами и четырьмя воротами. Он следовал по улицам, населенным преимущественно виноделами. Повсюду царило веселье. Во дворах, на завалинках, сидели виноделы со своими семьями и подручными. Ели-пили, по, заметив или услышав, что мимо приземистых домиков проезжает господский кортеж, выбегали на улицу.
Виноградари, самоуверенные прешпоркские обыватели, как и завсегдатаи шинков, где дозволено было продавать вино в розлив, стояли с гордой осанкой и с любопытством осматривали кортеж. Иное дело — обитатели гетто. Бородатые, с длинными волосами и пейсами, в засаленных кафтанах, евреи жались к стенам своих домов, стараясь — в знак глубочайшего уважения — держаться как можно дальше от кортежа венгерской аристократки. Но это все равно не ограждало их от унижений, несмотря на мольбы о заступничестве, обращенные к властям. Не только высокому сановнику — любому горожанину можно было безнаказанно оскорблять евреев. То был самый униженный в городе люд, отторженный от прочих жителей, точно племя прокаженных. А когда кому-либо из них приходилось — в поисках самых дешевых товаров — оказаться на христианской улице, то держался он точно человек с нечистой совестью, на которого вот-вот обрушатся взрывы ненависти и презрения. А вечером, едва начинало темнеть, городские стражи запирали решетчатые ворота, отделявшие гетто от остальных частей города. И горе еврею, застигнутому ночью за этими воротами.
Алжбету Батори, после отъезда из Чахтиц заметно подобревшую и проявлявшую непривычную снисходительность даже по отношению к своим служанкам, вид пестрой иудейской толпы вывел из себя. К пяти гайдукам, скакавшим впереди кортежа, присоединились теперь и те пятеро, что замыкали его. Они мчались по улицам, точно красный вихрь, яростно нахлестывая кнутами сгрудившихся жителей гетто.
Издавая горестные вопли, те кинулись к дверям домов, укрылись за ними. Когда же улицы совсем опустели, гайдуки принялись хлестать кнутами по окнам, из которых выглядывали любопытствующие.
Позднее, когда кортеж давно исчез из виду, евреи стали боязливо стекаться к синагоге. Стеная и заламывая руки, они жаловались раввину на новую несправедливость. Провидчески устремив взор в будущее, старец пытался утишить обиду паствы надеждой на более светлую, терпимую жизнь.