Немого бедолагу звали Треньком, и он привел Феликса в посад, где хоронился от молодцев из Разбойничьего Приказа его старший брат, не последний человек в преступном мире Московии. Василько был весьма благодарен юноше, спасшему родного брата, который, некогда пойманный, претерпел лютые пытки, но так и не выдал родича. Если бы Тренько был чуть постарше, висеть бы ему, если не что похуже, однако по малолетству его отпустили, выпоров изрядно, да лишив языка и ноздрей.
Феликс никогда прежде не думал, что в среде людей, промышляющих милостыней, столько сложных правил, такая суровая иерархия и зависимость от преступного мира. Прошли зимние месяцы, и он уже не представлял себе, что может быть как-то по-другому. Теперь даже мысль о постороннем честном инвалиде, пришедшем за подаянием к монастырю, или, скажем, Покровскому собору, показалась бы ему несуразной. Никто не мог стоять на паперти храма или у входа в монастырь, не выплачивая в конце дня львиную долю от выручки сборщикам от разбойничьих шаек, поделивших между собой богатые милостыней места. Впрочем, Василько намекал, да и другие коллеги-нищие подтверждали, будто немалая часть собранных средств уходит в Разбойный Приказ, склонный закрывать глаза на лихие действия своих поднадзорных.
Москва, совсем недавно сожженная вплоть до самого Кремля татарами Девлет-Гирея, до сих пор не отстроилась полностью. Огромный город, не уступавший Антверпену по населению, и превосходивший его размерами, был славен десятками церквей и монастырей. Московиты были суеверными и богомольными людьми, не знакомыми со светской живописью и литературой. На взгляд Феликса, жизнь московитов была до того скучна и уныла, что он понимал тех, кто подавался из города на юг, в Дикое Поле, где можно было погибнуть от татарской стрелы, однако пожить перед этим вольным человеком, не вынужденным падать ниц и склоняться перед знатью, приказными дьяками и церковными иерархами. Даже бояре и дворяне царя Симеона весьма отличались от тех родовитых господ, которых Феликс повидал в Европе. Если короли западных стран были вольны лишать жизни высокородных подданных, то царь Всея Руси, помимо этого, мог хлестать их батогами, унижать и всячески бесчестить. Насчет царя Феликсу тоже не было все понятно. Крещеный татарин, сидевший ныне на кремлевском троне, считался государем лишь по названию, тогда как даже последний нищий, промышлявший на Москве, знал, что действительная власть по-прежнему принадлежит Ивану, называемому теперь князем Московским. Расположившись у паперти церкви Николы Чудотворца на Никольской улице, Федор-Язва, как называли теперь Феликса в часы его промысла, много раз видел сутулого Ивана Четвертого, князя Московского, в простых одноконных оглоблях едущего к своему дому, расположенному поблизости, у каменного моста через Неглинную.
Место рядом с Никольским монастырем было выбрано неспроста: несколько лет назад царь Иван одарил этой обителью греческого архимандрита Прохора, доставившего в Московию чудотворную икону святого Николая Угодника. Поэтому здесь было множество греков-черноризцев, на фоне которых цвет кожи Феликса, иногда все-таки заметный под «язвами» и кровавыми «культями», не привлекал повышенного внимания. Правда, пришлось подраться на кулачках с другой шайкой, претендовавшей на прибыльное место внутри Китай-города. Бойцы Василька разбили несколько голов и вынудили пришельцев отступить, причем Феликс едва успел войти во вкус мордобоя, как все уже закончилось. После этого он заговорил с Васильком о том, чтобы стать, вместо нищего, нормальным разбойником, но тот пресек надежды ван Бролина.
— Приметный ты больно, Федька, — покачал косматой головой атаман, ухмыльнулся в бороду. — По тебе всяк узнает, чьи люди напали, а такого допускать не можно. Дело татя — во тьме промышляти.
Они сидели в обширной землянке, одной из тех, что выросли в Мельничной слободе на берегу Яузы за пять лет, минувших с последнего нашествия татар, пили квас после баньки, да щелкали орешки, раскалывая скорлупу пальцами. Несмотря на изрядные доходы с темных своих дел, Василько был неприхотлив, разве что охоч безмерно до баб. Вот и сейчас вокруг них вились банные девки, которым то Василек, то Феликс впихивал в молодые губы очищенные ядрышки орехов. Поняв, что быть ему нищим калекой до самого конца пребывания в Москве, Феликс тяжко вздохнул, но смирился — по всему выходило, что в этой стране лучше всего выглядеть самым жалким и несчастным из жителей. Рассказы о пытках и казнях минувшей недавно опричнины отбивали желание проявить себя на более достойном поприще. Вон сколько достойных было усажено на колы, по частям разрублено, обшито медвежьей шкурой и затравлено собаками, одни лишь нищие не удостаивались ни разу царского гнева. Вывод отсюда был такой — ждать и терпеть.
— Василько, ты не забываешь о просьбе моей? — напомнил Феликс.
— Дня не проходит, чтобы людишек своих не выпросил, — заверил Василько. — Вся Москва уже знает, что я малого разыскиваю.
— Знай же, благодарность моя тебе безмерна, — сказал Феликс, уважительно склоняя голову. За те несколько месяцев, что он провел в Москве, люди Василька уже приводили в Мельничную слободу четверых сирот-Гаврил, каждый из которых имел отдаленное сходство с описанным Феликсом другом. Все-таки внешность у того была настолько обычная для этих мест, что Феликс все больше отчаивался, понимая — он ищет иголку в стоге сена.
Сам он не мог в этом городе выспрашивать у незнакомых людей, не видел ли кто его маленького друга. Напуганные и подозрительные московиты выдали бы его в два счета властям, поэтому приходилось полагаться на сбор сведений через многочисленных знакомых шайки Василька, у которых возможностей справиться о юном Гавриле было куда как больше.
— Скоро лето, — сказал Василько, принюхиваясь к запаху медовухи, поданной одной из девок в кувшине из темной глины. Обратив еще при знакомстве внимание на привычку разбойника нюхать подаваемые ему предметы, Феликс подумал было, что перед ним метаморф, благо, в русских землях таковых водилось преизрядно. До сих пор, правда, подозрения Феликса ничем более не подкрепились. — В холода под мехами легче побираться-то, а как тепло настанет, мухи слетятся на приманку, так что из-за них, бывает, лица не видно. Милостивцы тож не в охотку до такого близятся, чтобы подаянием одарить. Плохое время лето для вашего брата юродивого.
— Не намекаешь ли, атаман, что иной теперь промысел меня ждет? — спросил Феликс не без любопытства. Одна из девок встала за его спиной и гладила короткие волосы, регулярно сбриваемые, чтобы накладывать на голову фальшивые язвы. По приятному травяному запаху Феликс определил темноглазую Грушу, самую молчаливую и печальную из всех банных прислужниц, с прямым носом и толстой темной косой. Говаривали, что опричники перебили всю ее семью, прежде знатную и почитаемую в Твери, сама Груша никогда не упоминала об этом, а Феликс, тешась на полатях с нею, не спрашивал. К чему больное прошлое ворошить?
— Сам бы ты хотел чего? — спросил Василько. — К чему душа лежит?
— Как ты говорил, показываться мне на людях нельзя, — сказал Феликс. — Однако же не все дела открыто совершаются. Тайно забраться в дом да пограбить, никого не убивая, — такое дело по мне в самый раз. Как ты сказал, приближается лето, стало быть, многие толстосумы будут спать при открытых ставнях, понадеявшись на дворовую охрану, али злого пса. У меня получится вскарабкаться невидно-неслышно мимо всех, да в окно заскочить. Нужно только уверенну быть, что сыщется в толстосумовых сундуках добро вельми ценное, золотишко да камни.
Василько некоторое время помолчал, в раздумье оглаживая банную девку, носившую до того питье. Потом кивнул и обещал подумать. А ночью Груша, которая часто и охотно ложилась к Феликсу, когда не была занята, шепнула ему, что, оказывается, царь Иван несколько лет назад вместе со своими опричниками перебил почти всех московских нищих, искореняя промысел, коим занимались по-преимуществу притворщики, вроде Федора-Язвы.
— Постарайся выпросить у Василька другое ремесло, — жарко шепнула девушка прямо в ухо ван Бролина, чтобы не быть услышанной посторонними. — Я не хочу, чтобы тебя убили.
— Но сейчас-то в Кремле царь Симеон правит, и опричников при нем нет. Авось не будет облавы еще какое-то время, — возразил Феликс, пораженный тем, что ощущение безопасности, испытываемое им в личине калеки было обманчиво. Каким наивным надо быть, чтобы верить в безопасность кого бы то ни было в городе, где люди совсем недавно тысячами расставались с жизнью на эшафотах и в застенках. Лютость законного монарха Московии, по каким-то своим причинам усадившего на трон марионетку Симеона, вроде бы пошла на убыль с отменой опричнины, но кто поручится, что она не вернется вновь? Феликс передернулся от неприятного ощущения, обнял Грушу и обещал подумать, как избавиться от работы Федором-Язвой.