– Мне жаль тебя, – отозвался мой собеседник.
– Прощай, что поделаешь.
– Прощай, брат. Храни тебя Господь…
Так закончился наш разговор с отцом Василием.
В поисках Кощеевой иглы
До деревенского дома, этой странной формы собственности горожанина, которая способна из тебя самого сделать свою собственность, до деревенского дома надо добираться на нескольких электричках…
Попутчиков было уже много. Описывать или даже упоминать всех нет ни возможности, ни необходимости.
– А вот что значит «Россия»? – вопрошает окружающих один из «мужиков в электричке». – Это значит «Ра-сея», светоносная. Ра – бог солнца в Египте, читай – свет. «Сеющая свет», понял?
И, довольный собой, видимо, слегка подшофе, попутчик отваливается к тусклому окну вагона.
«Расея», казалось, была вся тут: голубо– и кареглазая, тайком пьющая и верещащая «устами младенцев», пересыпанная рюкзаками с колбасой, возвращаемой в те края, где колбаса-то и производится, обложенная пачками «Известий», накопленных для внимательного чтения во время съезда народных депутатов. В который раз она была стронута и втиснута в вагоны. Но люди все шутили, ругались беззлобно, все рассказывали «про страшное» да про случаи небывалого везения, ибо здесь, в замызганном вагоне, где нет и не может быть никакого начальства, никакого чужого уха, они отдыхали душой, будто в семье, не совсем благополучной, но родной; делились житейским опытом со всем светом и беззаботно «копали» – исследовали все, что на ум приходило, иной раз делая выводы то немыслимо нелепые, то – похожие на озарение.
– А «славяне» – что значит? – вновь оттирал от окна «любитель словесности». – Говорили раньше «словене», то есть знающие слово, умственные, добрые люди.
– А немцы что ж, немые, что ли? – спросил татуированный мужик, сидевший поодаль, и, казалось, совершенно отрешенный от окружающих.
– А точно – «немые»! – ахнул первый. – Славяне весь запад называли немцами – по радио слыхал!
– А мы – немытые, – хохотнул невесело второй, даже не обернувшись, и взглянул на запястье, где были вытатуированы часы, будто время поглядел.
– Отчего ж это немытые? – обиделся первый под всеобщее внимание. – Баньки по всей России каждую неделю дымились.
– Не каждую, а раз в десять ден, – готовно подсказала старушка, из сумки которой торчала банка сгущенки, вызывавшая немало разговоров до того.
– Ну, в десять… – согласился «любитель словесности». – Я был в Чехословакии в музее – видал там богатой работы вшигонялки. Это к ихним высоким прическам приложение, к маркизам-баронессам…
«Язык наш чудо чудное, диво дивное», – подумалось в который раз.
«Аз буки веди!» – вспоминался мне разволновавшийся академик Борис Александрович Рыбаков. – «Я буквы знаю! Я грамотен!»
Мы беседовали в его кабинете, заваленном фолиантами, и говорили на ту же тему, что и мой случайный попутчик.
«Глагол добро есть!» – «Слово – добро есть!» – Борис Александрович был явно восхищен звучащим смыслом русской азбуки в свои восемьдесят так же, как и в тот день, когда впервые узнал о нем. в гимназическом детстве.
– Или – «добро есть жизнь» – все равно прекрасно! Или – «рцы слово твердо!» – говори твердо, искренне, отвечай за свои слова, не прячь глаза! Нет, это само по себе – великая поэма, нами постыдно забытая…
А в мозгу моем, больном литературными ассоциациями, при виде столь сильного и цельного человека и при мысли о тяжком времени, в котором пребываем, почему-то вспыхнуло шекспировское: «Зову я смерть! Мне видеть невтерпеж достоинство, что просит подаянья, над красотой глумящуюся ложь… и нравственность, поруганную грубо…»
Родина моя иной раз напоминает мне пьяную бабу, холодным рассветом пробудившуюся в придорожной канаве. Изодранную душевно, с побоями по всему телу. В голове шум, обрывки вчерашнего беснования, лица тех, кому беспредельно вдруг поверила-доверилась, – оскалившиеся в глумливой улыбке, со смаком предающие. Мучит ее совесть за оставленных без присмотра деток… Но все тело болит, и мысль съеживается до примитивного желания вылезти из канавы. Со стоном нестарая женщина пытается опереться на осклизлые края той канавы, но вновь и вновь срывается. И, может быть, к лучшему: вдали слышится топот ищущих ее. Женским звериным чутьем она угадывает – чтобы добить, замести следы, надругаться в остатний, грозный час. И – отползает, отползает в придорожные заросли, догадываясь, что где-то там, в стороне, есть ручей с чистой водой, в котором можно омыться, прийти в себя и спастись, все-таки спастись! Кляня собственную беспечность и доверчивость свою, ползет она все дальше, не прислушиваясь к приближающемуся топоту, шестым-седьмым каким-то чувством помогает себе ориентироваться, всю осторожность соблюсти, чтоб не обнаружили, не добили. Успеет ли скрыться? Успеет ли прийти в себя? Успеет ли, мать моя, поруганная родина моя?…
Да, это очень подходит к России, втиснутой в вагон. Глядя на бескрайние дали за грязными стеклами, на бело-коричневые остовы некогда белоснежных церквей, хотелось выкрикнуть-выдохнуть, как стон-заклинание: «Хватит смерти! Зову я жизнь! И все мы в этом вагоне-России – жизнь призываем, для жизнестроительства великого рожденные. Кто не гнулся – тот сломался, но и уйдя – с нами: подправляет, выправляет осанку; земляным животворным, плодоносящим духом дышит, в песнях и песнопениях полузабытых зовет к воскресению, делами великими, великой же верой своею зовет на подвиг, памятью созидающей вторгается в будничность, внешне беднеющую, но не скудеющую духом… Иконописец перед созданием иконы, достойной освящения, долго попостившись, помолившись, приступал к святому делу. Вот и Русь-Россия попостилась, поголодала, позлострадала, и пора ей, пора приступать к молитве и делу великому.
А в другой раз стал я свидетелем такого монолога, обращенного, как часто водится в этой, среди своих, «аудитории», ко всем сразу.
Речь зашла о том, кто что стал бы говорить, окажись он на трибуне съезда. Были высказаны «колбасные» пожелания, дурашливый призыв создавать «водкопроводы». Вспомнили о детдомах и роддомах, пригорюнились. Кто-то, мрачный, ехал с похорон, рассказал, как гроб не могли развернуть на лестничной клетке, пришлось – лифтом, стоя… Еще пуще пригорюнились, и разговор, казалось, иссяк. Но тут взвился молодой, лет двадцати семи, мужчина – по виду – студент-заочник. Он, видимо, долго обдумывал возникшую было тему – насчет высокой трибуны. «А что? Плюрализм, извините за выражение, так плюрализм! – воскликнул он. – Я член общества охотников, колбасы тут (он пхнул разбухший портфель) навалом, нечего мне терять! Чем черт не шутит – подать запрос о справедливости насильственного свержения русской национальной власти, и еще о законности недопущения ее возрождения ныне в любых формах – державный народ насильственно лишается своего главного качества, оно шельмуется как смертный грех. А кем. Господи? – студент-заочник обвел всех кислой сострадальческой улыбкой, – и говорить смешно…»
Настала минута полной тишины, немая сцена, будто не пассажирский это был вагон, а товарный…
Но, если говорить всерьез, очевидное упорство, с которым не желают слышать о правах России, бросается в глаза, становится неприличным. Самые бесправные, самые слабые не могут быть и добрыми; сил нет, нет возможности проявить свой истинный характер. Умиляют ставшие притчей во языцех разговоры об исконном грузинском, или узбекском, например, гостеприимстве, когда гостя заливают вином и заваливают мандаринами. Все эти байки были бы по-прежнему милы, если бы не было Ферганы с неприкаянными турками-месхетинцами, если б не было узбекского дела с его подпольными миллиардами и вынужденно-необходимыми расходами «на представительство». А помните, как шли навстречу прибывшим из Армении пострадавшим от землетрясения деревенские старушки, неся в подарок мыло и сахар, сверхдефицит эпохи плюрализма? Ярославская область готова была принять (хотя и ее, и другие области России унизили тем, что слали беженцев, не спросясь даже для проформы) свыше шестисот семей турок-месхетинцев, но те выслали «разведчиков», и решили в такую тьмутаракань, к такой голи перекатной не ехать. Конечно, души людей изувечены и в России. Но достаточно вспомнить «анашированных» безумцев Сумгаита и той же Ферганы, благородную нервность Тбилиси, «тевтонски»-высокомерный эгоизм прибалтов, исполненный своеобразного достоинства, – и сравнить это с лицами шахтеров Донбасса, Кузбасса и других «бассов», за счет которых выпускаются газетки, строятся концертные залы, за счет которых можно ставить гнусные пьесы, снимать гнусные фильмы, строить отвратительные здания, ездить «туда-сюда», вывозя из страны, кажется, последние ценности, окончательно обескровливая ее.
И вот, полууничтоженный народ, некогда сплотивший на шестой части планеты территорию, называемую пока СССР, обездолен и даже лишен надежд на процветание (не только для русских и не только для славян – для всех почти народов Союза). Но – о радость! – тем самым гарантируется успешность практически любых форм колонизации со стороны, так сказать, каждого, кто пожелает. Да колонизация и идет уже, и своих пропагандистов имеет. Они даже могут позволить себе с самых высоких трибун попросту лгать всенародно.