— Она тебя на пушку брала. Держи грелку. Как только вскипит — нальешь. Я пойду ее укладывать.
— Может, «скорую» вызвать?
— Обойдется.
Ненормальный какой-то дом: здесь все слова, все чувства неправильные. Ведь мать Ларисы с самого начала знала про дневник. Зачем же тогда угощала блинами и говорила вареньевым голосом? И с дочерью: то сю-сю-сю, то мерзавка и проститутка.
— Налила?
— Угу.
— Давай я завинчу покрепче. И собирайся домой. Эта истерика надолго.
— Лар, а вдруг она и вправду устроит отцу Пшеничного скандал.
— Не устроит. Это она тебя запугивала. А ты и раскололась.
Как Ларуська с такой матерью с ума не сошла? И какой у нее голос сразу стал взрослый? Будто она с матерью поменялась местами: мать капризный ребенок, у которого отобрали игрушку, а Ларуся как воспитательница детского сада.
Здорово я влипла: Ларка со мной не разговаривает, потому что мне пришлось выбрать Ларусю. Ларуське теперь мать запретит со мной дружить. Пшеничный, наверно, считает меня дурой. И дома пусто, скучно, ничего не хочется делать.
— Ты чо в комнату как мышь забилась? Не слыхать тебя.
— Я уроки, Ксения Никитична, делаю.
— Иди. К телефону тебя.
— Спасибо.
— «Спасибо». Ктой-то ей тут прислуги. За телефоном ейным бегать.
— Алло, Лар, ты?
— Можешь придти сейчас ко мне? Мне нужно кое о чем с тобой поговорить.
— А Ларуся у тебя?
— Откуда? Ее мать за что-то на целую неделю заперла. Даже пальто прячет, чтоб Ларуська гулять не вышла. Так ты придешь?
— Хорошо.
— Только не копайся.
Ура! Лара меня простила! Где мои ботинки? Шапка, варежки — вперед!
М— м-м… что-то у Ларки в голосе было необычное: какой-то затаенный смех. Может, показалось? Вряд ли. А вдруг у нее Пшеничный? Зачем же тогда меня звать? Чтоб выставить перед ним дурой: мол, поманили и сразу бежит? Да нет, это просто моя болезнь -во всем видеть Пшеничного. Хожу по улицам и всматриваюсь в каждое пальто, в каждую шапку: вдруг это он? Вон у того парня рост такой же. Нет, не он. А этот раскачивается также при ходьбе. Тьфу ты черт! Это вообще девчонка. Ну, все — хватит! Пора прекращать этот бред. Ведь прекрасно знаю, что он по Карла Маркса не ходит, а не могу не играть в эту идиотскую игру.
— Привет, ты что, на улитке сюда ехала?
— Что? Нет. А ты одна?
— Конечно. Кто тут может быть?
— А брат твой где?
— Почем я знаю, что я за ним бегаю? Ну, идем в спальню, туда бабуня соваться не будет.
— А под кроватью у вас что?
— Ну ты даешь, пришла в гости и сразу: «Под кроватью что?» Да ничего там нет: ящики и пыльный ковер. Удовлетворена?
— Ты мне хотела что-то сказать.
— Угу. Про Новогодний вечер. Тебе понравился спектакль, который 7 «А» показывал?
— Да. Удивительно, что у них мальчишки согласились выступать вместе с девчонками.
— Па-адумаешь, развыступались! Это все их англичанка: делает из них каких-то доисторических пай мальчиков-девочек. Просто затерроризировала людей — боятся, вот тебе и весь спектакль. Наших-то мальчишек не заставишь изображать пионерскую дружбу.
— Все равно здорово, что они умудрились поставить спектакль. Так что ты хотела сказать?
— А танцы тебе понравились?
— Жуть. Меня от одного воспоминания о танцах скручивает как от зубной боли.
— Конечно, какие могут быть танцы, если наши мальчишки только и могут что жаться по углам да хихикать.
— Ну, тебя, все-таки, старшеклассники приглашали.
— Просто у меня волосы вьются как у взрослой, и платье мать сшила на нижней юбке. Ты бы тоже могла быть ничего, если б не Алкин причесон. Зачем ты к ней пошла, она же нарочно тебя изуродовала?
— Да нет, не думаю, чтоб она нарочно. Здесь вообще не в прическе дело. Просто я не умею танцевать.
— А если б Пшеничный пригласил — пошла бы?
— Он бы не пригласил.
— Ну, а если б?
— … Ой! Что это у вас за шкафом?!
— Опять ты за свое. Ничего там нет. Ничего, кроме еще одного пыльного ковра.
— Что-то шевелится! Дай я посмотрю! Эх вы… Так и знала, что там Пшеничный. Подумаешь, спрятался. Глупо и неблагородно.
— Чево-о! Неблагородно?! А ну держи ее, чтоб не умничала!
— Не смейте ко мне прикасаться!
— Какой тон! Скручивай ей руки.
— Не трогайте, укушу!
— Бешенная! Вяжи ее!
— Не имеете пра-ава!
— Она и вправду кусается! Может, рот кляпом заткнем?
— Пус-ти-те!
— Лучше за ноги держи!
— Лягается!
— На ноги садись. Я с руками справлюсь.
— Пус-ти-те!
— Она вырывается!
— Под кровать заталкивай!
— Она ногами уперлась!
— Пусти-те!
— Опутывай веревкой! На узел завязывай!
— Стой, кажись, она плачет. Может, развязать?
— Пусть сама распутывается.
— Что смотрите? Не стыдно? Уходите!
— Слушай, по-моему, она тебя из собственного дома гонит, а?
— Убирайтесь!
— Действительно грубит.
— Может, по новой свяжем?
— Да ну ее. Шуток не понимает. Пусть катится.
— Дураки! Дураки! Дураки! Дураки!
— Сама дура — шуток не понимаешь.
Где ботинки? Шапка? Варежки? Черт с ними варежками!
Что я по улице-то бегу? Надо шагом, а то еще подумают… С такой зареванной физиономией все равно подумают. Какие они оказались оба… Особенно Ларка. Нет, особенно он. Думает, если я в зеркальце подглядывала, то меня можно по полу катать, под кровать засовывать? Да нет, сама виновата: ведь чувствовала, что там что-то не то — нет, начала разглагольствовать. Обидно, что они так легко со мной справились. Конечно, их двое… Наверно, когда я вырывалась, у меня вся юбка задралась. Нужно было кусаться сильнее, а я… рева-корова. Нет, самое противное, что у меня нет воли. Завтра же Ларка, как ни в чем не бывало, подойдет ко мне и скажет: «Это не я, это он подговорил». И мне же самой будет неловко объяснять, что так с людьми не поступают. Противно чувствовать себя корчащимся полу червяком. Хоть бы было такое средство, чтобы им мазнул — раз, и стерся этот день у всех из памяти. Вот я смотрю на дом — раз, и его нет. Фонарь — раз и исчез. Ворота — раз…
— Ты что мимо своего переулка проходишь?
— Ой, напугал. Что тебе, Пшеничный, надо?
— Да ты уже третий раз мимо дома проходишь.
— А тебе какое дело?
— Ты варежки забыла.
— Ну и черт с ними.
— Вежливые девушки говорят «спасибо».
— Вежливых девушек под кровать не заталкивают.
— Да ладно тебе, шуток не понимаешь. Темно уже. Я мог бы проводить.
— Спасибо. Я и одна могу по двору пройти.
— Слушай, ты геометрию сделала?
— …
— Невежливо молчать, когда тебя спрашивают.
— Это мой дом.
— Слушай, я тебе сейчас позвоню, продиктуешь решение?
— Да.
— Ну, пока.
— Пока.
«Это твой дом?» «Да»/ «Геометрию сделала?» «Да» «Я тебе позвоню?» «Да». Пообщались. Между прочим, Пшеничный второй раз около моего дома крутится. Первый раз, когда я в прачечную ходила. Что ему надо? Наверно, считает меня идиоткой: по полу покатали, под кроватью поваляли, на ноги поставили и сразу: «Ты геометрию сделала?» Кстати, откуда он знает мой телефон?
— Где это ты, красавица, шляешься? Уже ночь на дворе, все путные люди по домам сидят, а ее, как батьку, вечно где-то носит. Звонют, иль не слышишь. Тебя. Иди к телефону.
— Бабушка, милая, пожалуйста, скажи, что меня дома нет.
— Ка-ак же — буду врать в трубку. Я, милая, к вранью с детства не приучена.
— Бабушка, я тебя очень прошу.
— Раз звонют, надо отвечать. Нечего свое бескультурье показывать.
— Отстаньте вы все от меня со своей культурой!
— Как ты с бабушкой разговариваешь?! Бессовестная: бабушка ей супчик, бабушка ей котлетку, а она — пожалуйста. Иди сейчас же к телефону!
— Нет. И котлеты есть не буду.
— Вот-вот, я все матери расскажу, какую культуру она воспитала. А телефону врать не стану. Скажу, пришла злая, как с цепи сорвалась, и ни в какую к телефону не идет.
Хорошо. Пусть они все друг другу что угодно говорят. Только ко мне не лезут.
Хорошо было маме в ее калининской школе тридцатых годов. Маленький город, школа фабричная. Все верят в мощь рабочего класса. И в то, что все самое лучшее — детям. Каждый праздник с фабрики присылают духовой оркестр. Бал открывается торжественной мазуркой. В первой паре с лучшей ученицей школы — мамой — идет учитель немецкого языка. У него чуть старомодные манеры, но они-то и делают праздник особенно торжественным. Заводская молодежь привозит свой спектакль, потом танцует со старшеклассницами.
А у нас праздников не бывает. На празднике я себя чувствую Золушкой из сказки наоборот. Вот я стою в пустом зале, где когда-то, давным-давно, блеск тысячи свечей отражался в навощенном паркете. Где я в бальном платье танцевала с принцем, и мои хрустальные туфельки звенели в такт флейтам. Теперь я маленькая замарашка разгребаю золу в остывшем камине. И приди хоть сто фей, взмахни сотней волшебных палочек — ничего, кроме пустых тыкв и разбегающихся серых мышей у них не получится.