отсталых стран в передовые: быстрый экономический рост был привлекательным даже для развитых западных стран, тем более для стран Восточной Европы, отстававшей от Западной, или для Азии и Африки. Для правительств самых разных стран социализм зачастую был интересен не с точки зрения освобождения пролетариата, а потому, что СССР предлагал конкретный пример преодоления отсталости путем плановой индустриализации643. Как видно из юбилейных отчетов республик и других текстов кампании по унификации историографий советских народов, такое представление поддерживалось советской пропагандой, делавшей ставку на модернизационный дискурс. Провозгласив после войны победу над отсталостью, Советский Союз превратил ее преодоление в главный предмет своего экспорта. Это во многом обусловило специфику послевоенного подхода к национальным историям. Прежде советская власть выступала как инструмент возвращения народам отнятых у них экономических и культурных благ — она уничтожала капиталистическое угнетение и отдавала народам то, что и так принадлежало им. Теперь ее роль в судьбе этих народов стала мыслиться иначе: она не восстанавливала справедливость, а даровала народам совершенно новое качество их бытия. Отсюда — критика в адрес историков, описывавших некогда существовавший в национальной культуре золотой век: расцвет, который предлагала советская власть, не должен был иметь прецедентов, поскольку являл собой принципиально новый уровень жизни.
Взгляд на кампанию по борьбе с «буржуазно-националистическими извращениями» в контексте репрезентационных усилий советской пропаганды позволяет увидеть в этой кампании эксперимент по конструированию экспортного дискурса, призванного объяснить народам мира, почему они должны выбрать Советский Союз. Отдельного разговора заслуживает место русского народа в этом эксперименте. Если его история не была предназначена для экспорта, то в чем заключалась ее роль? Чем было обусловлено заметно усилившееся после войны восхваление русского народа и его участия в судьбе всех остальных? И почему, несмотря на отчетливый выбор в пользу общесоветского нарратива, советское руководство не предпринимало попыток положить решительный конец проявлениям русского национализма в публичном дискурсе? Логичным кажется предположение, что, несмотря на националистические обертоны, которые приобретал разговор о русской культуре и русской государственности, подчеркивание особой роли русской нации было встроено в структуру репрезентации и потому не было по сути своей националистическим: получая исключительный статус, русская культура и российская государственность в каком-то смысле лишались национальной составляющей, становились представителями советской власти в досоветские времена. Но даже при этих оговорках в официальном послевоенном русофильстве и повсеместном утверждении первостепенной роли русской культуры видна очевидная избыточность. Сам по себе исключительный статус русской нации не требовал дополнительного утверждения — она и прежде мыслилась как структурообразующая в государстве, чем объяснялось, в частности, отсутствие у нее собственной коммунистической партии и своего руководства644. На протяжении довольно продолжительного периода, в первое десятилетие существования СССР, эта исключительность русской нации была даже невыгодна: русские были единственным советским народом, чьи национальное самосознание и самовыражение не приветствовались и рассматривались как проявление великорусского шовинизма, унаследованного от царской России. Права русской нации намеренно принижались — партия отдавала предпочтение бывшим угнетенным народам и нарочито отстраивалась от царской колониальной политики645.
В середине 1930‐х ситуация изменилась: политика коренизации стала отходить на второй план, а на авансцену вышло утверждение русского народа как первого среди равных. Идеология «братства народов», предполагавшая равный статус всех наций и выдвигавшая в центр классовую солидарность, уступила место идеологии «дружбы народов», выстроенной не на классовом, а на национальном аспекте и закрепившей исключительный статус русского народа. Сам этот статус, впрочем, тоже был переосмыслен. Прежде специфика русского народа состояла в победе над обстоятельствами и историей: он сделал революцию в не подготовленной к этому стране и сумел начать строить социализм фактически на пустом месте. Это возвышало его над остальными советскими народами, но одновременно и уравнивало с ними: в их истории тоже не было предпосылок для перехода к социализму, однако он был осуществлен. К концу 1930‐х годов роль русского народа вновь изменилась: его культура и даже его государственность отныне преподносились как прогрессивные изначально — революция больше не была переломом в русской истории, но стала ее естественным продолжением. Как сообщалось в опубликованной в журнале «Большевик» статье «Великий русский народ», «история русского народа — это история его героической битвы за независимость и свободу», и «в этой полной опасностей трудной битве великий русский народ приумножил и развил свои замечательные качества»646.
В этой перемене принято видеть отступление от марксистских принципов и возвращение к традиционалистской националистической риторике, вызванное военной угрозой и необходимостью укрепления патриотического духа647. В то же время в ней можно увидеть не реакцию на внешние обстоятельства, а попытку разрешить идеологическое затруднение. К концу 1930‐х годов Советский Союз уверенно заявлял о своем успешном опыте реализации марксистского плана, но чем дальше, тем меньше его траектория соответствовала тому, как описывали этот план не только основатели учения, но и их российские последователи, включая Ленина. Этот разрыв требовал осмысления, и, как ни парадоксально, в возвышении русского народа можно увидеть попытку свести концы с концами в теории и практике марксизма.
ИСТОРИЯ И ТЕОРИЯ
Теория марксизма разрабатывалась европейскими мыслителями на материале европейских же государств, а исходными данными для нее были общества с развитой классовой системой и национальной идентификацией. Марксизм предлагал способ разрешить сформировавшиеся в капиталистическом обществе классовые и национальные противоречия, и в этом была его бесспорная привлекательность. Как ни парадоксально, претворить эту теорию в жизнь впервые решили в России — стране, где капитализм был настолько неразвитым, что этих противоречий как таковых не было, поэтому их приходилось домысливать, что и сделал Ленин в своей первой большой работе «Развитие капитализма в России» (1899). Чтобы преобразовать страну в соответствии с марксистскими установками, необходимо было довести ее до нужного уровня, и 1920‐е годы фактически стали периодом создания предпосылок для революции в стране, уже пережившей революцию. Шейла Фицпатрик в одной из своих самых увлекательных работ продемонстрировала, что классовая структура советского общества была в значительной степени сконструирована уже после 1917 года: «Большевики, лелеявшие в своем сознании воображаемое классовое сообщество, но унаследовавшие после революции в России расшатанную и фрагментированную классовую структуру, сочли своим долгом изобрести классы, которые, согласно постулатам марксизма, просто обязаны были существовать»648. Большевики получили бесклассовое общество, но эта бесклассовость не имела ничего общего с социализмом. Хотя движение к коммунизму предполагало избавление от классов, советская власть поначалу последовательно формировала их, поскольку марксистский путь к бесклассовому обществу подразумевал преодоление классовой структуры, а преодолеть то, чего нет, невозможно. Уже совершив революцию, советское руководство вынуждено было заниматься конструированием классовой идентичности и форсированием