Катя любила новое: оно могло быть лучше прежнего. Она потушила папиросу, открыла форточку и, оставив недопитый чай на столе, пошла в ванную – продолжать жизнь.
Дверь в Сашин кабинет была, как обычно, закрыта. Катя попробовала: не заперта. Катя решила зайти: вдруг он оставил записку? Если оставил – любую – значит, есть надежда на продолжение отношений. “Зачем рассказала? Могла бы промолчать, дура. Дура”. Она вздохнула – поздно – и вошла в кабинет мужа.
Там было светло и просторно, как бывает в чисто вымытых больничных палатах, после того как оттуда унесли покойника. Катя подошла к большому, обтянутому зеленым сукном столу, расположившемуся массивной буквой “П” перед высоким окном, и села на неудобный жесткий стул. “Почему он не купит что-нибудь помягче? – удивилась в который раз Катя. – Говорит, что твердое лучше для спины”. Она вздохнула: все-таки они с Сашей такие разные: Катя считала, что лучше то, что приятнее. А не полезнее.
Александр Михайлович приехал из командировки вчера к вечеру – свежевыбритый, приветливый, заботливый. Катя спала на диване в большой комнате, обняв подушку, словно это Алеша. Она проснулась от того, что ее накрыли пледом, и сразу решила снова заснуть, но не смогла: сон смешался с явью, и Катя – алеша вернулся! – сказала, не успев открыть глаза: “Алеша, любимый, вернулся… Не пугай меня так больше”. Открыла глаза и увидела внимательно смотрящего на нее мужа. Катя закрыла глаза, прогоняя неудавшийся сон, но по твердости мира вокруг, по неуступчивости воздуха поняла: это – не сон; это – жизнь.
– Кто Алеша? – спросил Александр Михайлович. Он сел в кресло рядом с диваном и приготовился слушать.
Тут бы и соврать: приснилось не знаю ерунда какая-то ты приехал как хорошо я скучала наверное голодный пойдем на кухню – увести, закружить, заговорить, заласкать и утопить сомнения в притворной, привычно сыгранной радости – ведь делала же так много раз ничего особенного мужчин легко обмануть они не замечают деталей – но ничего этого Катя не сделала. Она заплакала, уткнувшись мягким от сна лицом в вышитую золотой нитью бархатную подушку дивана, заплакала и – от обиды на себя, на Агафонкина, на мир – рассказала мужу все. А кому ей было еще рассказать? Муж – ее ближайший родственник. Старший друг. Защитник. Была бы жива тетя Вера, рассказала бы ей.
Александр Михайлович слушал Катю, как он всегда слушал: внимательно, не перебивая, не сводя светлых серых глаз. Он начал лысеть, и казалось, его и без того высокий лоб поднимается все выше, выше, захватывая кожу головы, освобождая ее от сухих, ломких волос. Свет от торшера блестел на этой, уходившей острым клином вверх, голой коже, словно там намазали подсолнечным маслом.
– Значит, ты любишь другого? – спокойным, ровным, глуховатым голосом спросил Александр Михайлович. – И ждешь от него ребенка?
Как ему объяснить? При чем тут “любишь”? Она принадлежала Алеше с той секунды, как его увидела, но, по правде, и раньше: ждала всю жизнь. Такой мужчина бывает у каждой женщины, если повезет: ты ему принадлежишь, пойдешь за ним, побежишь – без обещаний, без будущего, без надежд. А мужу она не принадлежала: это он принадлежал ей. Он был ее, а она его не была. Она была Алешина. Так просто. Но мужчине не объяснишь.
– Да, – сказала Катя, – люблю. – Она хотела добавить, что и Сашу любит, но смолчала. Не знала, как сказать.
На столе в кабинете зазвонил телефон. И сразу, опоздав на два коротких гудка, зазвонил телефон в коридоре. Они были соединены, на одной линии, но Сашин всегда звонил раньше. Катя подняла трубку и ничего не сказала. Сердце остановилось – испуганный зайчик: вдруг Алеша?
– Катя? Катя? – Сашин глухой голос в проводе толкался в ухо, щекотал. Затем ненужное: – Это я.
простил? вернется? все как прежде?
“Не буду его больше обманывать, – тут же решила Катя. – Он – прекрасный. Он – лучше всех. Что мне еще надо?” Она знала, что ей еще надо, и знала, что ее верность продлится недолго. Но не хотела об этом думать: сейчас было сейчас. А что случится потом – случится потом. Тогда и подумаем.
– Саша, Сашенька… – Катя собралась заплакать, но остановила себя. – Прости меня, Саша. Прости. Приезжай домой.
Она хотела добавить, что любит, но решила подождать: скажу, если не приедет. Если нужно будет уговаривать.
В трубке молчали. Даже дыхание не было слышно. Словно там никого не было. Только щелчки на линии и шелест чужих голосов: ведомственный телефон.
– Катя… – Александр Михайлович звучал ровно, обычно – не сердится? простил? неужели так просто? – Катя, сберкнижка в третьем томе Толстого. Алексея, не Льва. Она на нас обоих, так что можешь снимать деньги. Там достаточно, на пока. На первый год. Должно хватить.
– Саша, пожалуйста, – заплакала Катя, – пожалуйста, прости меня. Я никогда больше, никогда!
– Катя, – сказал муж, – мне прощать тебя не за что: ты же не виновата, что полюбила другого.
– Виновата, виновата, – плакала Катя, размазывая слезы, – только бы не положил трубку уговорю уговорю – виновата, прости меня. Я дура, дура! Плохая, но я никогда больше! Я все для тебя, все, что скажешь! Что хочешь! Только вернись!
“Он позвонил, не из-за сберкнижки же позвонил. Хочет вернуться, хочет, чтобы я его уговорила. Уговорю”. Катю пугало, что Александр Михайлович был так спокоен, словно ничего не произошло: лучше бы кричал. Или побил. Ей вдруг захотелось, чтобы он ворвался в квартиру и побил, потаскал за волосы, а она бы его обнимала, прижималась бы, целовала бы руки, и он бы кинул ее на диван – нет лучше прямо на пол – развел бы ноги – сама б развела – и взял ее – как наказание: грубо, властно, утопив в ней свое горе. Она попыталась представить себе это, но вместо мужа видела склонившееся над ней лицо Алеши: зеленые влажные глаза, полные полураскрытые губы, кольца упавших на щеки кудрей. Катя тряхнула головой – прогнать видение: она ведь решила быть хорошей. По крайней мере на какое-то время.
– Не волнуйся, – посоветовал Александр Михайлович. – В твоем положении вредно волноваться.
Он повесил трубку, не простившись. Катя подождала, послушала пустоту, затем – длинное долгое гудение. Осторожно положила трубку на рычаг, словно боялась разбить.
“Оба бросили, – думала Катя, – и тот, и другой. И пусть. Рожу и сама воспитаю”. Она гадала, где сейчас Алеша, как его найти; о муже она больше не думала, поняв, что потеряла его: он не сердился, не горевал, не винил и, стало быть, не оставил ей шанса его вернуть. Он простил, действительно простил. Простил… и отпустил. Возвращаются не те, кто простил раз и навсегда: возвращаются те, кому нужно прощать каждый день.
Катя встала, оправила задравшийся от сидения халат и почувствовала что-то выпуклое в правом кармане. Она сунула в карман руку и достала юлу. “Алешина, – вспомнила Катя, – он забыл. На диване выпала, когда мы…” Она вспомнила, что происходило на диване, его влажные горячие губы на внутренней стороне своих бедер, и выше, выше, его открывающий ее язык – самым кончиком осторожно медленно да здесь здесь еще медленнее мед-лен-не-е м-е-д-л-е-н-н-е-е помучай меня Алеша вот так так – ее тающий голос, сама сейчас растает, и мурашки поползли вверх по ногам – туда, где он целовал. Соски напряглись, вытянулись, готовые к мужским губам, просто готовые, и Катя потрогала под халатом между ног. “Сделать себе? – мелькнула горячая, влажная – как Алешин язык – мысль. – Прямо здесь, в его кабинете?” Ей почему-то казалось, что если она поласкает себя в кабинете мужа, то тем самым накажет его, хотя за что, в чем он виноват, Катя не знала. В ее голове, однако, мгновенно сложилось, установилось, что виноват во всем Александр Михайлович: не понял. Не простил. Не вернулся.
Она сжала юлу и вдруг поняла, что виноват вовсе не Александр Михайлович, а Алеша: бросил одну, беременную – не знал что беременная не успела сказать ну и что должен был почувствовать, рассорил с мужем – виноват, виноват. Любовное настроение прошло так же быстро, как нахлынуло, прокатилось по ней, томление между ног исчезло, и Катя, мгновенно передумав, как часто с ней бывало, решила избавиться от юлы. Ей казалось, что, расставшись с юлой, она расстанется с памятью об Алеше, и ей станет легче прижиться в новом, одиноком мире. “Юлу нужно выбросить, – решила Катя. – Выброшу прямо сейчас”. Она, как была, в халате, открыла дверь на лестничную клетку и пошла наверх, где между этажами стоял большой мусорный бак, закрытый тяжелой металлической крышкой от крыс.
Лестница была влажной – только помыли. На следующем лестничном пролете по серым каменным ступенькам возила влажной, намотанной на швабру тряпкой молодая жена их дворника Галипа – Назафат. Она увидела Катю, улыбнулась и поправила сползший на глаза красный платок.
– Здравствуйте, – сказала Катя; она не помнила, как звали татарку.