Тяжело и медленно возвращалась к Марутаеву способность воспринимать окружающее. Дрожь в теле утихала и появилось такое ощущение, будто он с трудом выбирался из смертельно опасной пропасти, слабо понимая, где находится, о чем говорят около него какие-то люди. Однако услышанное «Вас предал муж» заставило поднять голову, посмотреть, кто и кому сказал это. Он увидел и понял такое, от чего разорванные мысли мгновенно сплелись воедино, более-менее сносно воспроизведя картину очной ставки. Будто оцепеневшая сидела Марина, и Марутаев в первое мгновение ощутил неудержимый порыв кинуться к ней, но тут же понял, что сделать этого не может — не было сил. «Жизнь мужа в ваших руках, — доносились до него слова Нагеля. — Так пощадите же его».
В душе Марутаева нарастал крик протеста, но даже выразить его, отчаянно выпалить, чтобы остановить Нагеля не мог и вынужден был безмолвно сидеть и с убийственной болью пропускать в сознание утверждение Нагеля о его предательстве, критическом состоянии, грани безумия, неминуемой гибели. «О каком спасении идет речь? Почему меня надо спасать? — пытался понять он. Мысли его путались, теряли и вновь обретали связь, память то угасала, образуя провалы, то вновь возвращалась к нему. И это напряженное метание разума, стремление понять то, что, казалось, было за пределами его сознания, причиняло непереносимую головную боль, каленым железом сжимало грудную клетку. «Ваш муж дал показания о том, что в ресторане «Националь» вы встречались с представителями бельгийского сопротивления», — услыхал он голос Нагеля и замер. На какое-то мгновение память его вновь провалилась, но это состояние отторженности от жизни длилось недолго. Мысль вновь пробилась к нему и запульсировала учащенно, тревожно. «Я дал об этом показания? — задыхался он словно в чаду, — Не может быть, — поспешно ворошил Марутаев в больной голове все допросы и пытки в гестапо и они необычно и с такой четкостью прошли в его мозгу, что он еще раз убедился в своей стойкости и честности перед Мариной. — «Неправда! Неправда!» — сопротивлялось возмущенно и страстно все его существо, и он вдруг почувствовал, как снова дала о себе знать неподвластная ему и от этого особо страшная сила, которая бросила его в дрожь, как возле сердца зародился цепенящий холод и медленно стал расползаться по всему телу, сковывая мысли, разум. Он хотел возразить Нагелю, предупредить Марину. Поднял на нее болезненно-острый, наполненный тревогой взгляд, но сил вытолкнуть застрявшие где-то в горле слова не находил. И эта беспомощность, неспособность делать элементарное еще больше повергли его в отчаяние. С пронзительной ясностью теперь он понял, что допустил ошибку, которой, наверно, воспользовался Нагель в допросе Марины. Впрочем, была ли эта ошибка? Ведь он говорил совершенно об иной встрече с Мариной в ресторане, не подозревая уловки Нагеля.
— Повторяю, ваш муж во всем признался. Он вас пре… — совершенно неожиданно остановился на полуслове Нагель.
Во взведенном на него взгляде Марины была такая откровенная, уничтожающая сила ненависти, что он остановился перед нею, как перед острием штыка, упершегося в грудь. Марина, которую он считал уже сломленной, от которой с минуты на минуту ожидал дачи показаний, вдруг вышла из-под его контроля и весь допрос, тщательно им подготовленный, в успехе которого он не сомневался, в одно мгновение рухнул, как карточный домик. Перед ним сидела уже не та женщина, что в смятении и растерянности искала ответ на вопрос, предал ли ее муж, а внезапно преобразившаяся, волевая и сильная жена, твердо убежденная в непогрешимости своего супруга. Столь неожиданная перемена Марины выбила Нагеля из привычной колеи, но он попытался вновь овладеть положением — ведь не даром же среди офицеров гестапо Рейха он считался одним из тех немногих, кто обладал железной волей и способностью подчинять этой воле свою жертву.
Выдержав паузу и сделав несколько шагов по кабинету, Нагель подошел к Марине и понял, что от этой устремленной на него враждебной пристальности, ему самому стало не по себе. С какой-то внутренней оторопью он посмотрел в суровое лицо Марины и про себя отметил, что на этот раз психологический опыт допроса, кажется, не удался. Но властно звавшее к успеху самолюбие не позволяло ему признать себя побежденным, толкало на продолжение поединка, продление очной ставки. Сощурив глаза, будто пропуская через узкие щелки пронизывающий гипнотический взгляд, Нагель устремил его на решительное лицо Марины.
— Да, да — продолжил он свою мысль, оказывая на измученную женщину давление. — Ваш муж предал вас. Предал.
По его теории, такой взгляд гипнотической силы в сочетании с вопросом, приводящим жертву в отчаяние, должен был подчинить Марину его воле. Богатая практика свидетельствовала о том, что в подобных случаях массированном психологическом и физическом воздействии не многим жертвам удавалось сохранить самообладание. Сломленные морально, они не выдерживали, и тогда важно было не дать им опомниться, энергично допрашивать без устали, без передышки. Но шли секунды, минуты затянувшегося напряженного молчания, а Марина не показывала никаких признаков замешательства, растерянности, и это еще больше распаляло Нагеля.
— Еще раз повторяю… — настойчиво, с металлическим звучанием раздавался голос Нагеля, который теперь, однако, не вызывал у Марины чувства оцепенения, страха, потерял неотвратимую силу воздействия, которую имел в начале допроса. Говорят, человек ко всему привыкает. Быть может, следуя этой мудрости, к экстремальной обстановке, специально созданной Нагелем, вскоре приспособилась и Марина. Вначале она растерялась, и ей казалось, что не найдет в себе сил сопротивляться напористости энергичного гестаповца, но затем привыкла, нашла себя.
— Не верю! — бросила она решительно Нагелю. — Все это ложь! Муж не мог предать меня. Не мог! Он — русский!
Лицо Марины, до этой минуты сосредоточенно-строгое, в одно мгновение преобразилось и стало одухотворенным и гордым, а взгляд, накаленный ненавистью, вдруг налился выражением победного превосходства и буквально оттолкнул Нагеля. Он отступил на несколько шагов и на расстоянии оторопело рассматривал Марину, не понимая, откуда у этой измученной пытками женщины взялась сила противостоять ему?
Сколько помнила Марина, очную ставку тогда совершенно неожиданно завершил Марутаев. Молчавший до этого, как бы забытый Нагелем, очередным приступом боли лишенный возможности выразить свое отношение к допросу, оказать помощь Марине, он, наконец, преодолел паралитическую скованность и сначала невнятно, а затем с каждым словом отчетливей на всю камеру раздался его болезненный голос:
— Я… Я не предавал тебя, Марина… Видит Бог, не предавал!… Следователь врет. Я говорил ему о посещении ресторана в Рождество Христово в 1937 году. Я не предавал тебя, Марина!… Не предавал! Я… Я… Честен перед тобой. Честен…
Он словно захлебнулся неожиданно длинной речью и снова умолк.
— В карцер, — прохрипел глухо и зло Нагель. — В карцер. Обоих.
Таким осталось в памяти Марины последнее свидание с Марутаевым в тюрьме Сент-Жиль. И сколько потом не пыталась она узнать у Нагеля о судьбе мужа, получала невразумительный ответ. Что с ним? Жив ли?
Дети… Мысли о них одолевали ее в минуты редко выпадавших передышек. Обостренное чувство матери неудержимо влекло ее к ним. Воспоминания счастливой семейной жизни с ее хлопотами, трудностями и радостями часами владели ею, и она замирала в сладкой истоме, как бы прокручивая всю свою жизнь в памяти. И на первом плане были дети. Утром она поднималась не по тюремному сигналу о начале безрадостного дня, а по инстинктивному зову матери, обязанной поднять детей с постели, умыть, одеть, накормить. Распорядок семьи был для нее сильнее тюремного, мысленно она была дома, жила заботами о детях. Как-то они там? Кто присмотрит за ними? Мать, сестры? Сумеют ли воспитать из них добрых и честных людей, привить любовь к России? О, как она хотела, чтобы судьба была более милостива к ним и дала возможность уехать на Родину! Воспоминания о детях составляли самые счастливые минуты ее тюремной жизни. Но часто доводили до слуховых галлюцинаций, когда ей чудилось их ровное, сонное дыхание, которое она запомнила в детской в ночь прощания. Она замирала от ощущения их близости, обезумевшим взглядом осматривала камеру, будто надеясь обнаружить здесь их кроватки но, убедившись, что это были галлюцинации, горячечно закусывала губу, подавляя вопль отчаяния. Она знала, что уже не увидит своих детей — свидание с ними не разрешалось.
* * *
В зале суда стоял несмолкаемый гул голосов. Мундиры мышиного цвета пехотных офицеров, черные френчи гестаповцев, коричневые рубашки штурмовиков, темного цвета костюмы штатских лиц заполняли кресла, и на фоне этой темной массы белыми бликами выделялись лица присутствующих — суровые, любопытные, удивленные. Это был первый в Брюсселе суд над участницей движения Сопротивления фашизму в Бельгии, первый суд над русской террористкой, о которой бельгийцы уже слагали легенды. Посмотреть и послушать ее хотели многие, но в зал суда допустили только избранных, надежных, проверенных.