— Что? — остро разрезал тишину зала крик отчаяния, вырвавшийся из груди Марины.
— Царство ему небесное. Он отошел в мир иной неделю тому назад, — скорбно склонил голову Старцев. Он выполнил задание Нагеля, не сказав только, что умер Шафров в тюрьме.
— Папа, папа! — шептала ошеломленная Марина.
Она прижалась затылком к высокой спинке стула, устремила невидящий, отрешенный взгляд в потолок. По ее страдальчески искривленному лицу скатывались слезы, которые не было силы ни унять, ни вытереть — онемевшие вдруг руки не слушались. «Папа, папа», — шептала она одеревеневшими губами. Все, что в жизни было связано с отцом непостижимо быстро проносилось в ее голове. Не стало самого близкого человека и ей казалось, что жизнь ее угасла преждевременно, до окончания суда, вынесения приговора.
Необычно притих зал, молчали судьи, будто разделяя постигшее ее горе. И, может быть, даже в их жестоких сердцах вдруг нашлось место состраданию? Гофберг снял пенсне и стал тщательно протирать и без, того чистые стекла. Он был полностью осведомлен о сценарии суда, разработанном в гестапо, том психологическом давлении, которое должно быть оказано на Марину, чтобы вынудить ее рассказать правду о связях с участниками Сопротивления, но даже эта осведомленность не стала для него защитной от восприятия человеческого горя. Он пристально посмотрел на застывшую в оцепенении Марину, оценивая ее способность давать показания, громко откашлялся, сказал:
— Суд понимает вас, подсудимая. Но… Дело есть дело. Суд есть суд, — он развел руками, дескать, тут ничего не попишешь, водрузил на нос пенсне и стал холодно строгим, словно за блеснувшими стеклами очков скрыл вырвавшееся было наружу человеческое чувство сострадания.
Марина оцепенело молчала. Будто откуда-то издалека, пробиваясь сквозь притуплённое восприятие происходящего, доходил до ее сознания голос судьи, который она с трудом понимала. Образ Шафрова властно звал ее к себе, и перед ее мысленным взором отец возникал то радостно взволнованным после возвращения из Советского посольства с вестью о предстоящем отъезде на Родину, то удрученным и растерянным, когда в этом отказали. Память стремительно возвращала ее в далекое прошлое, когда она, повзрослев, впервые осознала дочерние чувства любви к нему, поняла, что именно он, а не мать, занял в ее жизни первое место и был так душевно близок к ней, что она открывала ему самые сокровенные девичьи тайны, чувствуя себя счастливой в такие минуты откровения. Она вспоминала, как в первые годы жизни в эмиграции он помогал ей освоиться в чужой стране, найти свое место в нелегкой жизни беженки, и был надежной опорой во всех невзгодах и трудностях. Значительно позже она поняла и расценила это как стремление искупить вину за то, что лишил ее Родины, оторвал от той естественной среды, которая формирует личность, создает национальный характер, делает человека духовно богатым. Поняла и простила, ибо в его заботе было столько искренности, благородства и родительской теплоты, что сердиться, а тем более осуждать его было просто нельзя.
Память возвращала Марину к тому, как отец учил ее любить Родину. И делал это не громкими словами, а своими действиями. В связи с этим с необыкновенной остротой вспомнилось его мужественное объяснение со Старцевым и Новосельцевым по поводу посещения Советского посольства. Пережив многое, переоценив взгляды и поступки, он учил ее той любви к Отчизне, за которую сейчас судил ее фашистский суд. Но она не была в обиде на него. В этих и других эпизодах, подобно молнии полно или отрывочно проносившихся в ее сознании, Шафров представлялся поразительно цельным и сильным, таким, какого она любила его как благодарная и признательная дочь — пламенно, преданно и нежно.
Марина задыхалась от переполнявших ее чувств дочериной привязанности, отчаянной тоски и жалости к нему. Находясь в состоянии тягостного ощущения непоправимой утраты, она чувствовала, как это состояние рождало у нее безразличие и отвращение ко всему происходящему в зале: судье, прокурору, офицерам, процессу, показавшимся ей нелепым и совершенно ненужным. И она испугалась этого состояния, по опыту допросов в гестапо зная, что оно может привести к потере контроля над собой, и невероятным усилием воли заставила себя вырваться из плена воспоминаний и жалости к Шафрову, перевести на судью замутненный болью взгляд.
— Вы способны давать показания? Или пригласить врача? — спросил ее судья.
Вопрос судьи помог ей очнуться, окончательно выбраться из тягостного оцепенения.
— Да. Я буду говорить, — ответила Марина, удивившись своему подсекшемуся, глухому голосу, подумала: «Боже, дай силы мне». И вдруг на память ей пришли слова Шафрова: «Судьба сулит нам новые испытания. Но что бы ни случилось, надо выдержать. Мы — русские».
Да, она была русской и считала, что обязана выстоять. Превозмогая душевную боль, женщина вернулась к тому, что происходило на суде.
— Суд располагает данными о том, что вы, — обращался к Старцеву судья, — вместе с майором Крюге и офицерами 2 декабря 1941 года ужинали в ресторане «Националь». Вы подтверждаете это?
Старцев сделал вид будто напряг память и вспоминает вечер в ресторане. Преданно посмотрев на судью, ответил:
— Да, господин судья. Я подтверждаю это.
В допрос вмешался прокурор. Нераскрытые преступления с убийством офицеров в Брюсселе явно не давали ему покоя и ему казалось, что судья что-то делает не так, топчется на месте. Разгладив на длинном лице морщины, он оторвался от своих записей, с разрешения судьи спросил:
— Не помнит ли уважаемый свидетель генерал Старцев, была ли в это время в ресторане подсудимая?
— Да, была. Я это хорошо помню, — подтвердил поспешно Старцев, преисполненный признательности прокурору за проявленное к нему уважение и упоминание звания. Выдержав незначительную паузу, угоднически дополнил. — Смею заметить, господин прокурор, что подсудимая даже танцевала с майором Крюге.
— Тогда у меня к вам еще один вопрос, — продолжил прокурор. — Не можете ли вы припомнить, с кем за столиком и где именно сидела подсудимая в ресторане?
Чем больше вслушивалась Марина в допрос Старцева, тем больше убеждалась, что как в гестапо, так и в суде главным вопросом оставалась и остается ее связь с Сопротивлением, к выяснению которой и клонил сейчас прокурор. Однако, что мог знать Старцев о полковнике Киевице и Деклере? — волновалась она, — Запомнил встречу с ними в ресторане, доложил в гестапо и теперь будет свидетельствовать в суде? Или каким-то образом узнал, кто они? Обессиленная еще не пережитым и до конца не выстраданным, а сознательно приглушенным горем, она ощущала, как мысли ее путались, болезненно метались то к смерти отца, то к судебному процессу, вопросам прокурора, судьи и ответам Старцева. Эта распыленность внимания, душевная опустошенность давили на психику и ей казалось, что не хватит сил выдержать суд.
— Подсудимая сидела за одним столиком с двумя бельгийцами, — ответил Старцев.
От этого ответа внутри у Марины все застыло и лишь в мозгу исступленно бились мысли: «Откуда ему известно, что это были бельгийцы? Он знает Киевица и Деклера? Назовет их имена? Они тоже арестованы?»
— Вы уверены, что это были бельгийцы?
— Видите ли, господин прокурор, — самодовольно ответил Старцев, — я не погрешу против истины, если скажу, что знаю каждого русского, живущего в Брюсселе. В этом вопросе мне трудно ошибиться.
Взгляд Марины отчаянно и зло замер на холеном самодовольном лице Старцева. Она вспомнила все, что было в ресторане, с особой ясностью представив поведение офицеров, Крюге, а больше самого Старцева. И от того, что представление это было поразительно четким, будто все только что происходило на ее глазах, она поняла — Старцев говорит с чужих слов. Обратить внимание на нее, Киевица и Деклера он мог только в тот момент, когда Крюге пригласил ее на танец. А к тому времени он уже был пьян и спал за столом. Это она отлично воспроизвела в памяти. Из юридической литературы, прочитанной в камере тюрьмы, она знала, что показания свидетеля, скомпрометированного перед судом, во многом теряют свою значимость и, хотя это был фашистский суд, в котором не очень-то соблюдались нормы права и морали, все же решила бросить тень на главного свидетеля обвинения. Когда судья обратился к ней с вопросом, подтверждает ли она показания Старцева, Марина сочла, что для этого настал самый удобный момент.
— Послушай, Старцев, — прозвучал в притихшем зале ее, вызывающе дерзкий, со злой иронией, голос, — Как же ты мог видеть меня в ресторане, если был там до свиноподобного состояния пьян? — В обращении к Старцеву она перешла на «ты», чего ранее никогда не могла позволить себе, но сейчас в это «ты» вкладывала всю свою ненависть и презрение к генералу. Когда легкое оживление в зале стихло, она продолжила. — Может быть, ты забыл? Так я напомню, что из ресторана тебя вывели под руки. Потому, что самостоятельно идти ты уже не мог, — Выдержала секундную паузу, словно привлекая к себе внимание, и с убийственным сарказмом закончила, — Надеюсь, ты согласишься со мной, генерал, что если бы это было в кабаке старой царской России, то вышибала пинком под заднее место выбросил бы тебя на мостовую. А ты, видишь ли, еще и свидетельствуешь здесь под присягой. Надо же совесть иметь!