Утес – не Малая Лесная, здесь люди друг дружку хуже знают, но в тот день, казалось, весь городок отправился на поиски младенца. Понимали мы, что вряд ли его найдем? Понимали. А все-таки по-другому поступить не могли.
Вечером собрались у Трактирщика. Молчали и пили. Как на поминках.
Несколько его постояльцев были там же и переговаривались вполголоса, из уважения к чужому горю.
– Так бывает, – сказал один, остроносый и тощий, с тягучим выговором горца. – Я вот недавно из столицы. Там семья одна жила… говорили о них, будто прокляты все. За то, будто, что давно – почти два десятка лет тому назад – сжили они со свету одну старуху. Старуха была ведьмой, вот она их и прокляла. – Остроносый промочил горло и добавил: – Все сгинули. Отец у них был королевским лесничим – ну и на охоте, лет тому семь, разорвали его в клочья. Свои же псы разорвали. – Он снова приложился к кружке. – Жена лесничего сошла с ума. Младшая дочь утопилась.
– А старшая? – спросил кто-то.
– А старшим у него сын был – так его лесничий отдал в обучение. Подальше от столицы. Думал, так избежит проклятия.
– И что с сыном стало?
– А о нем с тех пор никто не слышал. Как и не было вовсе. А почему? – назидательно спросил горец. Он оглядел слушателей и поджал губы. – Всё ведь неспроста. Как там в Писании, святой отец? «Каждому по делам его»? Так и выходит. И горе просто так на порог не ступает. Значит, чем-то провинился ты, если уж…
Били его не до смерти. И я – не сильнее прочих. Не сильнее.
Святой отец не пытался нас остановить.
Младенца так и не нашли.
Потом наступило лето – душное и выматывающее, и в Утесе сделалось хуже прежнего. Поутру лошади в конюшнях стояли в мыле, с заплетенными в косицы гривами, из крынок пропадало молоко, каждой ночью кто-нибудь слышал под окнами перешептывания и смех. От всего этого, если задуматься, было мало вреда – но много страха.
Отец Стивен помер на исходе лета. Конечно, он был стар, но думаю, в могилу его свело не это. Просто он отчаялся и сдался.
Я сдаваться даже не думал.
Осень явилась однажды поутру. За ночь она вызолотила все листья в городе, и я, шагая к кузнице по хрусткому ковру, как будто что-то такое почувствовал. И даже подумал: осталось уже недолго, уже совсем скоро…
Знак был нарисован углем. Прямо на двери кузницы. Я стер его прежде, чем кто-нибудь из домашних увидел, хотя вряд ли они догадались бы, что это, – ведь никто из них не был в замке Госпожи… в том коридоре, который соединяет внутренний двор и зал.
Теперь я знал все, что мне было нужно. Сказавшись больным, я отправил на большую осеннюю ярмарку в Златобашенную ученика, а с ним – мою дочь, которую давно обещал туда свозить.
Я не беспокоился за них: знал наверняка, что в первый раз Госпоже понадоблюсь только я один. «То, чем владеешь…»
Прошло ровно шестнадцать лет с той ночи, когда я был кавалером моей Госпожи. Когда я сбежал, тем самым оскорбив ее.
Я знал, что она придет. И знал, что придет одна.
Я погасил в доме все огни и сел у окна. Где-то чирикал сверчок. По небу плыли тучи, крупные и густые. Я глядел на них и бездумно катал по столу кости. Словно бы в ответ две волны перекатывались во мне, две волны от ее поцелуев.
Потом сверчок замолчал, и я понял, что уже в седьмой раз выбрасываю «гвозди Христовы» – сплошь единицы. И ведь правда, подумал я: как будто смотришь на гвозди, вбитые в крест по самые шляпки. Почерневшие от крови.
Я видел их очень четко: лунный свет, словно текучее серебро, заливал столешницу… Лунный свет! Я поднял взгляд на небо – и да, она висела над миром, крупная, сверкающая луна, которой было не место там этой ночью, но которая, вопреки всему, взошла. Взошла и ждала.
Скрипнула дверь. Затем – половицы под чьими-то легкими шагами. Я не стал оборачиваться. Смотрел на кости. Потом накрыл их ладонью.
Шаги стихли прямо у меня за спиной.
Безмолвие.
«То, чем владеешь…»
Ледяная рука легла мне на левое плечо. Хрустальный голос произнес:
– Милый мой.
– Ты не очень-то спешила, – сказал я, не оборачиваясь.
– Мне некуда спешить, – засмеялась она.
Я сидел ровный и прямой и даже не вздрогнул, хотя все во мне оборвалось, когда я услышал этот смех: чужой и все-таки знакомый. Все вернулось: та ночь, та страсть. Разве я жил все эти годы? Если и жил – то лишь надеждой на сегодняшнюю встречу.
– И все же ты пришла.
– Ты дал слово. Но ты не понимал, о чем говоришь, и поэтому я готова освободить тебя от клятвы.
– Чего же ты хочешь взамен?
– «Кого». Ту, которая и так по праву принадлежит мне.
– Если ты не лжешь, зачем тебе мое разрешение?
– Это мой подарок, – сказала она. – Мой подарок тебе.
– У меня тоже есть для тебя подарок, – сказал я.
Две волны наконец слились в одну. Сердца не было, сердце стало ледяным осколком.
Медленно и плавно я подбросил кости к потолку. Она вскрикнула от неожиданности и отшатнулась.
Во мне не было ни волнения, ни азарта. Ничего.
Кости падали – все шесть «распятием»-шестеркой вниз.
Я успел заметить это перед тем, как, не сомневаясь и не медля, вскочил: в одной руке был лежавший на коленях костыль, в другой – молот, который все это время стоял, прислоненный к ножке стола.
У меня были годы, чтобы подготовиться. Годы. Но вот теперь я стоял перед ней и смотрел в ее лицо. Кости грохотали по полу.
Она, не глядя на них, сказала с усмешкой:
– «Гвозди Христовы». На всех. Неужели ты хотел напугать меня этим?
– Не этим. Не этим, Кристина. Но послушай… ведь это все так глупо. Беги от них, возвращайся, и мы уедем, уедем далеко, где не знают ни тебя, ни меня, где власть Принца – ничто!
Она засмеялась – моя госпожа, моя судьба, моя боль. Облик ее вдруг поплыл, и на мгновение я увидел ее единой в трех лицах: девой, женой, старухой.
– Ты так ничего и не понял, Джон. Там не страшней, чем здесь. Но там нет нужды терпеть тех, кого ты ненавидишь. – Она смотрела на меня с презрительным сожалением, как на больного пса. – Думаешь, там лучше? Хуже во сто крат! Но там я кто-то, а здесь – никто. Здесь вся моя жизнь решена задолго до меня и без меня. Такая же, как у всех. Пресная и сухая, как корка позавчерашнего хлеба. Некоторым именно такая и нравится. Тебе, например. Но если задуматься – чего ты достиг, Джон? За все эти годы – чего ты достиг? Вот этого? – Она обвела рукой кузницу. И снова засмеялась.
Я и забыл, до чего же сладко и как же мучительно она умела смеяться. Будто душу вынимала теплыми шелковистыми ладонями.
– Ты права, – сказал я ей тихо. – Права и не права. Я овладел мастерством, которое помогает мне делать людям добро. Я знаю, что такое благодарность. Я знаю, что такое дружеский смех. Я знаю, что такое – любить и быть любимым. У меня есть ученик. У меня есть дочь…
– Дочь?! – перебила она меня. В глазах ее – глазах девы, жены, старухи – проступило безумие, и смех ее был сейчас почти человеческим. Злым и обиженным. – Дочь! Да что ты…
Я не дал ей закончить. Просто не мог.
Первый удар сбил ее с ног, она вскрикнула, и за окном вдруг завыли волки, целая стая. Чьи-то крылья ударили в окно – раз, другой, третий. Дверь в сенях заскрипела.
Она лежала на полу, я склонился над ней, коленями прижал руки к бокам. Занес костыль и молот.
– Ты не посмеешь, – сказала она тихо и спокойно. И тут же добавила еще кое-что.
Я посмел.
Я – хороший кузнец, мне далеко до мастера Вилла, но все же думаю, он мог бы гордиться мной. Я выковал этот костыль, едва лишь скопил достаточно денег, чтобы купить столько серебра. С самого начала я сомневался. Костыль казался тонким, слишком тонким. Но он не согнулся и не сломался. Вошел в ее тело, словно разогретый нож в сугроб.
Она не мешала мне. Смотрела прямо в глаза, и я не отводил взгляда, но сделал все быстро. Хватило двух ударов.
Она улыбнулась. По-старому. Так, как улыбалась мне в ту нашу единственную зиму.
За окном вой перешел в скулеж, крылья били не переставая. Потом все стихло, только ревел ветер. Но если я чего-то и боялся в этой жизни – уж точно не ветра.
Она была легкой, как пушинка, но нести ее оказалось тяжелей, чем наковальню. И вот сейчас… я словно вырыл могилу для собственной души.
Но может ли такое быть, что я спас душу Кристины?
То, что она сказала мне напоследок, сказано было из желания уязвить? Или – подтолкнуть?
Неужели в этом мое проклятие: всю жизнь сомневаться? Это и есть – моя расплата, мое искупление?
Но может, говорю я себе, теперь все кончено? Мне не исправить прежних ошибок, и мертвые не оживут. И я никогда не узнаю, отчего умерли отец, мачеха, Пэгги. Я повторяю себе, снова и снова, что та старуха наверняка была ведьмой, ведь не бывает добрых уродин, которые готовы накормить тебя пряниками, – попросту не бывает!
Добрые так не кричат, сгорая в печи.
В конце концов, говорю я себе, что еще мне оставалось? Я ведь защищал Пэгги.
Старуха могла видеть нас в лесу… то, что мы делали. Наверняка видела. Я защищал Пэгги и защищал себя. Старуха была ведьмой.