Либеральные надежды новый редактор оправдал, но в должности больше года не удержался.
А пока он показывал Андрею на внутренней полосе какую-то шпильку, подпущенную Сергею Михалкову. Сын Михалкова Андрон Кончаловский учился с Андрюшей вместе во ВГИКе — “самый талантливый человек на нашем курсе”, говорил про него Андрей и шутливо выговаривал отцу за излишнюю строгость к папе однокурсника.
Котя — ученик первого или второго класса — сидел с безмятежным видом за столом. Но мне как своему человеку весело рассказывали, что сегодня учительница приветствовала Котин приход на урок словами: “Вот явился наш неряха”. Чувствовалось, что Константин все равно любим всей семьей. Я тогда и проникся к нему симпатией — из чистой солидарности: французская школа Андрюши вряд ли была бы мне по плечу, а замечаний от учителей обыкновенной школы я наслушался не меньше Котиного.
Затянувшаяся на всю жизнь симпатия к младшему сыну Виргинии Генриховны и Сергея Сергеевича долго мешала мне назвать вещи своими именами, когда смотрел я его программу — и вдруг понял, что наш милый, добродушный и радостно-легкомысленный Котя (Константин Сергеевич) передачей “Большие родители” вольно-невольно приводит в движение мельницу, дующую в обратную сторону.
Получалось, что старший брат со своею наследственной импульсивностью, в чем-то даже противореча смыслу самой знаменитой своей работы “Белорусский вокзал”, использует каждый случай обрушиться на фальшь советских ценностей. А младший тем временем возрождает советское обыкновение — считать, что большими людьми могут быть только большие начальники (на самом-то деле, как правило, люди ничтожные), и дети этих начальников с трогательной нежностью, уместной скорее для домашнего пользования, говорят на миллионную аудиторию о занимавших большие посты родителях — и обеляют их с помощью нашего Константина Сергеевича.
Конечно, Котя приглашал на передачи и детей вполне приличных родителей (и наших, кстати, переделкинцев — Володю Кассиля, Павлика Катаева), но тренд оставался тем же: лучшие из родителей те, кто взыскан советской властью.
И все же одна из передач мне понравилась. Котя позвал своего старшего брата — и оба они вспоминали Сергея Сергеевича, причем Андрюша сказал очень остроумную в своей точности фразу: что сын больших родителей только младший брат, а он, Андрей, — сын обыкновенных совслужей.
…“Все мы их любим”, — сказал я Семену Давыдовичу про “шлюшек”, покривив ради красного словца душой (не люблю я шлюшек; никогда не осуждаю — моралист из меня никакой, но любить не люблю). “Да, — мужским тоном откликнулся Глуховский, — но Котя же всегда собирается жениться”.
“В отличие от нас с вами, Семен Давыдович, — сказал я нравоучительно, — Котя прежде всего порядочный человек. И он считает, что каждый сексуальный контакт должен быть зарегистрирован в загсе. Нам с вами, Семен Давыдович, не понять нынешнюю молодежь. Она лучше нас”.
Вечером Семен Давыдович пришел ко мне в палату удрученный: “Вы меня неправильно поняли, Саша. Я не осуждаю Котю — я его люблю, как и всех Смирновых. Но я за него беспокоюсь”.
Я подумал, что шутил я со стариком зря. Котя со своей эротической разболтанностью обязан Глуховскому некоторым образом жизнью: не вытащи Семен Давыдович Сергея Сергеевича в газету, сиротой бы рос Андрей, а Коти (с “Большими родителями”) вообще не было бы.
Мне нравилась поначалу фраза, произнесенная Сергеем Сергеевичем за кадром документального фильма по его сценарию: “Для нас война не история, она — часть нашей биографии”. Потом разонравилась, показалась громкой.
Я тогда громкость в своих заметках для агентства печати “Новости” стал приглушать.
Работа моя в АПН только начиналась, одни хвалили меня, другие ругали — и я для себя уже четко разграничил, что те, кто хвалит, — умные и талантливые люди, а те, кто ругает, — дураки и бездарности.
Мне так легче было жить: к двадцати пяти годам я успел устать от неудач (знать бы мне, сколько их еще предстоит впереди) — и первые похвалы, казалось тогда, направляют меня в нужную сторону.
Но на третий или четвертый месяц работы у меня возобновилось знакомство с парнем по имени Игорь Ицков — до АПН мы знали друг друга по ресторану Дома актера. Позже в различных мемуарах Игоря вспоминают в первую очередь как осведомителя Лубянки — и он сам не отрицал, что там служит. Но среди всех моих тогдашних знакомых он отличался более тонким (и независимым, я сказал бы) вкусом.
Мне Игорь симпатизировал — и я решил, что заметками моими в нашем общем учреждении (то есть на площади Пушкина, конечно, а не на Лубянке) он восторгается, — и бывал с ним откровенен, когда рассказывал ему о своих генеральских планах (как позднее назвал их мой наставник на Высших сценарных курсах известный режиссер Лео Арнштам, не преминув заметить, что при моей лени эти планы при его, Лео Оскаровича, жизни осуществлены не будут). И вот Ицков, когда ждал я от него подтверждения, что пишу лучше всех в редакции, сказал мне: “Ты пишешь громко. Писать громко — не значит писать хорошо”.
Я обиделся, но тут же что-то подсказало мне внутри, что Игорь прав.
Я стал избегать громких фраз. И естественно, что громкость сердила меня теперь в чужих текстах, даже если на прежний слух нравилась.
Когда в разговоре с Глуховским дошло до меня, насколько зависела от войны та же семья Смирновых, которых узнал я в мирное и к тому же лучшее для них время, фраза Сергея Сергеевича показалась мне точной — и не такой уж громкой.
Нарочно избегать громкости так же, в общем, глупо, как и всё, что делается нарочно.
К дочери Андрюши Авдотье — или, как называет ее телевизионная страна, Дуне — я априорно хорошо отношусь, хотя вне экрана никогда не видел, даже ребенком в Переделкине, где она как-то очень быстро выросла; помню каталог выставки с фотографиями художников — и на одного из них (красивого молодого человека) Виргиния Генриховна показала, заметив, что имеет он отношение к ее внучке (я так понял, что к Дуне).
Но когда я слушаю Дуню, стараясь привыкнуть к обязательной категоричности ее суждений (фамильная импульсивность у дочки Андрея и внучки Сергея Сергеевича приняла черты не присущей папе и дедушке жесткости), отвлекаюсь всегда на воспоминания о том, как идем мы с ее отцом обочиной улицы-подъема от Самаринского пруда и он рассказывает про девочку-красавицу из самодеятельности Дворца культуры завода Лихачева — которая, как я догадываюсь теперь, стала потом мамой Дуни. На воспоминание о том разговоре накладывается фильм “Осень”, где разворачивается коллизия из жизни мамы и папы, когда мама по каким-то причинам, об этом в фильме достаточно подробно говорится, не сразу сделалась папиной женой. В финале “Осени” героиня (ее играет мама) ждет на лестнице героя (а тот задержался у друзей); их играли — и хорошо играли, лучшая, на мой взгляд, сцена — Людмила Максакова и молодой тогда Джигарханян.