Мое замечание показалось Авдеенко остроумной шуткой — и он несколько раз пересказывал ее знакомым, Володе Кирсанову в частности, — но тот шутки не принял: “У нас, технарей [он был доктором физико-математических наук], другое к этому отношение”.
Вскоре Володя умер. Авдеенко успел написать о нем воспоминания в какой-то сборник. Теперь уже два года, как нет Авдеенко.
А мы с Павликом живы.
Как-то он позвонил на дачу, где я сейчас временно живу, — искал хозяйку, которая несколько лет жила в Израиле. Я назвался — Павлик сказал из вежливости, что рад меня слышать, но продолжать разговора не стал.
Во втором, кажется, классе мне в школе задали сочинение о друзьях — и я задумался, кого же назвать друзьями. Одноклассников — как-то глупо, мы же только начали учиться. Ребят со двора? Но на Беговую мы совсем недавно переехали, и я их знал не так еще близко, как детей из Переделкина. Спросил отца, как быть. Он посоветовал написать: мои друзья Павел Катаев, Евгений Чуковский…
Но меня что-то остановило — и я назвал тех ребят со двора, которых в моем втором “А” никто не знал.
Тогда мне казалось, что Павлика и Чукера не назвал я из-за громких фамилий, известных всем в школе, — и мне не хотелось выглядеть нескромным.
А теперь думаю, что интуитивно не уверен был, что они друзья, хотя и после детства хорошие отношения у нас сохранялись.
Чукер утверждал, что Павлик дошел своим умом до многих научных открытий прошлого века (прошлым веком тогда был девятнадцатый).
Я с детства отставал от сверстников в науках (а Павлик с Чукером были еще и постарше меня) и проверить глубину знаний Павлика не мог. Но помню, как пришел он к нам — и объяснял моей матушке, что хочет организовать библиотеку для ребят, вот, ходит по дачам, спрашивает у всех взрослых, есть ли у них книги-дубликаты. А я и понятия не имел, что такое дубликаты. Правда, затея с библиотекой не удалась, как и большинство затей нашего детства. Но не результат же важен, а само детство, если длится оно в памяти, выдержав на себе груз всех последующих воспоминаний.
10
Шла зима то ли сорок четвертого, то ли сорок пятого года — поскольку я июльский ребенок, зимой сорок четвертого мне не было четырех, а зимой сорок пятого — пяти.
Мы играли на участке у Катаевых. Втыкали в сугробы сосновые ветки — якобы мы сажаем фруктовые деревья. В реальность игры сильнее всех поверил кузен Павлика и Жени Лева — сын сестры Эстер Давыдовны (они с Инной, дочерью тети Павлика и Жени, у Катаевых жили обычно все лето — и были для нас, переделкинцев, своими; а тут Лева гостил и зимой). Лева забеспокоился, что Саба — дворняжка, бродившая вокруг нас, — может съесть все яблоки, которые скоро вырастут.
Когда все яблони были посажены, мы перешли играть в пустой гараж — машин во время войны ни у кого не было, а корову Катаевы еще не купили. Мы спустились по доске в открытую яму для ремонта автомобилей.
Делать в яме оказалось, в общем, нечего. И Павлик с Левой ловко вылезли опять же по доске наружу. А мне их ловкости (или силы) не хватило — и я остался внизу.
Лева и Павлик сначала подбадривали меня, потом исчезли. Не помню, думал ли я о том, что пошли они за подмогой, — и ждал подмоги. Но если ждал, то ждать мне пришлось очень долго. Зимой рано темнеет, а играть мы начали в полдень, не раньше.
За мною, слишком уж долго отсутствующим, приходили уже из дому, но садовники соврали, что я давно ушел. Они боялись сказать правду — ответственность легла бы на них как на старших, — и они сказали, что я давно ушел, а сами сели обедать.
Не помню своего состояния в погребе, но помню, что каждая попытка вылезти по доске придавала мне уверенности. И в сумерках я пришел наконец домой. Красный американский (из подарков советским людям в конце войны) свитер стал черным от грязи, но я себя и сегодня чувствую победителем, вспоминая, как долез до конца доски и ступил на бетонный пол гаража.
Это было зимой. Но у меня есть и летние воспоминания о даче Катаевых.
Между цветочными клумбами и забором с Кассилями оставалась узкая лужайка, где мы играли в футбол.
Я играл в команде с девочками — кузинами Инной и Женей. Не так уж здорово играл, но посильнее, чем девочки, меня, впрочем, вдохновлявшие. Я впервые тогда почувствовал себя лидером и тогда же понял, что в этом качестве всегда проявлю себя лучше, чем ведомый кем-то (и зря в последовавшей жизни слишком часто соглашался я отказываться от лидерских притязаний). Я играл босиком и на всю жизнь запомнил, как собираюсь бить пенальти — и будущая балерина Инна предлагает мне надеть на бьющую ногу свою туфельку (не из балетных пуантов, обыкновенную).
Не буду врать, что забил гол. Возможно, и промахнулся. Но, когда вспоминаю этот эпизод с туфелькой, не сомневаюсь, что до того, как дадут занавес, я свой гол еще забью.
И снова летняя картинка. Я живу уже больше в Москве, чем в Переделкине, но приезжаю иногда и не на даче живу, а в ДТ — дачу родительскую у меня отобрали; да я на нее и не претендовал. С их смертью для меня та дача и закончилась.
Но прогулки, когда приезжаю, совершаю по тому же кругу — иду, никаких не испытывая чувств: к потерям привыкаешь с определенного времени легче, чем к приобретениям, когда знаешь наверняка, что их тоже предстоит потерять. Иду мимо бывшей нашей дачи — и навстречу мне Эстер Давыдовна. Она идет, выбрасывая руки поочередно далеко вперед, — такую оздоровительную походку наши женщины переняли, побывав за границей, но мама Жени и Павлика и сама оттуда родом.
Я говорю: “Вы, Эстер Давыдовна, идете прямо как Уланова”. Она смеется: “Ты хочешь сказать, что мне столько же лет, сколько Улановой?”
Но я, конечно, не про возраст Галины Сергеевны думал, а вспоминал кинохронику, где показывает она поддержку — в свои-то годы! — от этой мысли не уйдешь — взлетая с пола над молодым учеником.
Валентина Петровича к моменту той нашей встречи на улице Тренева уже нет. Я видел, как после панихиды, когда вынесли гроб из двери Дома литераторов, Эстер Давыдовна затопала на пороге изящно обутыми ножками (будь Катаев жив, он бы обязательно написал, что ножки были обуты изящно), приговаривая: “Не хочу, не хочу, не хочу…”
Жена была моложе мужа — и долго еще выглядела прекрасно.
Потом я встречал ее уже с тетенькой-провожатой — и Эстер Давыдовна не узнавала меня.
Не знаю, старше ли была она ко дню кончины, чем Валентин Петрович. Но я попросил Сашу Авдеенко, когда уезжал тот на похороны, чтобы сказал он за поминальным столом, что со смертью Эстер Давыдовы кончилось наше общее детство. А ведь мы уже перемахнули в следующее тысячелетие.