лакун и выявление скрытого, какой смысл делать это в отношении автора, который сам неустанно стремился к этой ясности? Чтение огромной картотеки, изучение ежедневников и блокнотов позволяют сегодня сказать, что в тот период, когда Барт становится Бартом, каждый момент жизни документально зафиксирован. Как у автора, стремящегося к ясности, не поддаваясь иллюзии синтеза или непрерывности повествования, увидеть лакуны и фрагменты, присутствующие с самого начала как адекватные формы? Существуют три решения, одинаково несовершенных и неутешительных. Одно заключается в том, чтобы сделать ставку на детали, подкорректировать рассказы, уточнить факты: оно ведет к ненужному состязанию с автором. Оно могло бы показать, что в одних местах своих произведений автор превратил собственную жизнь в легенду, в то время как в других многое утаил. Но рассказ всегда будет
проигрывать рассказу о творчестве, поскольку жизнь пусть и не всегда такова, какой ее описывают, но всегда такова, какой ее сделали. Метод латания дыр тоже неудовлетворителен. Биографическая проза, соединяя фрагменты фактов, эмоций или текстов в непрерывную длительность, противоречит самой интимной истине жизни, зачастую состоящей из случайно оказавшихся рядом моментов, испещренной событиями, большими и малыми разрывами, забвением. Объяснение жизни через произведения – тоже не решение проблемы. Оно опрокидывает одну гетерогенную реальность на другую, забывая показать, как они могут конкурировать, сталкиваться и порой разрушать друг друга. Хотя биографическое чтение оправдано и может принести значительные результаты, его было бы недостаточно, чтобы понять те часто конфликтные отношения, которые складываются между жизнью и письмом в существовании автора или интеллектуала.
Мы, конечно же, не сможем совсем обойтись без трех этих приемов, и в нашей работе мы будем пользоваться этими методами, разделяя их недостатки. Но в то же время мы попытаемся сохранить ясность, свойственную и творчеству, и жизненному пути Барта, показать, как она нарастает, эманирует и иррадиирует. Повествование будет идти под знаком пробелов и упущений, и аргументация будет стремиться осмыслять различия. Необходимо учитывать беспощадность творчества, которая так сильно контрастирует с мягкостью характера (все без исключения свидетельства в этом сходятся) и относительно неяркой жизнью. Жизнь Барта – точно не приключенческий роман. Она даже не показательна в плане универсальности или нормальности, способных придать биографии социологическую или культурную ценность. Как можно описать жизнь, в которой не было ничего, кроме письма? Что остается из непрослеживаемого по текстам и каких откровений мы вправе ожидать? Первое откровение, вероятно, состоит в том, что жизнь писателя можно понять по пробелам, лежащим в ее основе.
Трудность заключается в двойственном отношении самого Барта к биографии, о чем он убедительно говорит в преамбуле к интервью с Жаном Тибодо: «Любая биография – это роман, который не осмеливается назваться таковым»[38]. Не то чтобы он всегда презирал биографии или, по примеру Бурдьё, разоблачал их иллюзорность[39]. Он, конечно, отказался от «индивида Расина», но при этом делал из авторов (Мишле, Расина, Сада…) место эксперимента и точку сборки. Во всех его текстах видно увлечение знаками жизни, определяющее его почти чувственную привязанность к литературе. Записи, которые, начиная с 1971 года – «Сада, Фурье, Лойолы», он называет «биографемами», и есть те проблески жизни, уникальности, отсылающие к телам людей, о которых он пишет. Человек остается в деталях и в их рассеянии, «как пепел, который разбрасывают по ветру после смерти»[40]. Эти биографемы задают искусство памяти, к которому добавляется этика биографии, часто упоминаемая комментаторами Барта:
…если бы я был писателем – и мертвым, – как бы я хотел, чтобы моя жизнь, заботами дружественного и развязного биографа, свелась к нескольким деталям, к нескольким привязанностям, к нескольким модуляциям, скажем – к «биографемам», отличительные черты и подвижность которых могли бы попадать за пределы всякой судьбы и соприкасаться – подобно атомам Эпикура – с каким-то будущим телом, обетованным одному и тому же рассеянию[41].
Эта знаменитая фраза предлагает план рассказа о жизни, который был бы не столько биографией, сколько автобиографией-«припоминанием», это план «Ролана Барта о Ролане Барте», где припоминание, напрямую противопоставляемое биографии, определяется как «обратный ход» или «обратный спуск»: «…(враждебный) отказ от хронологии, мнимой рациональности логико-хронологического, ordo naturalis: это ordo artificialis (flash-back)»[42]. Все здесь лишено связи или общих черт, в состоянии фрагмента или следа. Полифонический, открытый для бесконечных перекомпоновок, этот рассказ превращает любое последовательное повествование в форму «свинства» (это слово употребляется в книге «Сад, Фурье, Лойола» применительно к flumen orationis – текучести непрерывной речи), потому что оно обездвиживает образ, забывает, что «я» непрестанно смещается и переизобретает себя. Превращая автопортрет Барта в текст-фетиш, многие читатели видят в биографии жест по определению антибартовский[43].
Непрерывности Барт, однако, противопоставлял поиск единства. Он пишет о Мишле: «Я только пытался описать единство, а не исследовать его корни в истории или в биографии»[44]. Наоборот, именно плюрализируя Барта, мы компенсируем дух непрерывности, присущий рассказу о жизни, отказавшись от поисков гомологии между жизнью и творчеством, встраивая то и другое в истории (опять же, во множественном числе), в контексты, отношения, описывая различные генезисы – пласты архивов, отложения жизни в документах реального, мотивы и повторы в творчестве. Если биографемы относятся к биографии так же, как фотографии к Истории, как Барт, по-видимому, утверждает в Camera lucida[45], мы дополним их подписями, поместим в сети и связи, а самое главное – дополним идеями. А то, что остается – события, тексты и следы, – может быть присвоено только в письме, то есть в движении мысли.
От написания биографии могут отвратить и другие, внешние причины, начиная с важности работ, посвященных автору при жизни и после смерти, как во Франции, так и за рубежом. Поразительно, как сомнения Барта в отношении биографии в ответ вызвали у критиков, комментаторов, писателей настоящую страсть к его жизни. Можно даже говорить о «роланизме», характеризуя это побуждение сделать писателя героем романа или рассказать о его жизни. В превосходной лекции под названием: «Давно уже я стал рано ложиться», прочитанной 19 октября 1978 года в Коллеж де Франс, Барт предложил назвать «марселизмом» особый интерес, который читатели могут питать к жизни Марселя Пруста, помимо увлечения его стилем или творчеством[46]. Этот подход влюбленности в автора проходит через дезориентированный нарратив о его собственной жизни, который он дает в своих произведениях. Точно так же можно назвать «роланизмом» отношение к субъекту, который постоянно возвращается к собственной жизни, как к серии сменяющих друг друга фигур. Глубокая связь жизни с письмом, неустанно представляемая в книгах, выступлениях, семинарах, – это