Васе Жирному (до чего же точно придумываются клички!) охотно поддакивал его содельник, какой-то бесцветный рыжеватый тип со светлыми поросячьими глазёнками и цирковой мускулатурой. A они участие в этом ужасном деле Толика Воинова решительно отметали, с негодованием обличая «мусоров», которые пытаются «в наглую намотать» ему новый срок — на всю катушку. И лишь за то, что Толик — авторитетный вор в «законе», а срок у него за карман — всего семь лет. Вот его и решило якобы тюремное начальство из малосрочников перекинуть в тяжёлую категорию.
Упоминали признавшиеся убийцы и о Косте Цыгане, которого им тоже «шьют по делу Рыбкина». Но о его участии в убийстве и вовсе смешно говорить, потому что он очень больной человек и ничегошеньки об этой «мокрухе» не знал даже. Имя этого — четвёртого — подельника Вася Жирный произносил с огромным уважением.
В общем, дело это показалось мне тёмным и запутанным. Вернее всего, они его умышленно запутывали. Какое-то время спустя, узнав, как говорится, почём фунт лиха, возвращаясь мысленно к этому случаю, я сообразил, что Жирный и его содельник вели себя так — напоказ! — с одной определённой целью: взять дело на себя. И только на двоих. Поэтому и старались всячески выгородить других возможных участников злодеяния. Более того, и Жирный, и его бесцветный компаньон могли и не участвовать в этом преступлении. И им вполне могли отвести роль того Пети из-под нижних нар. Убийство осуществили, возможно, совсем другие, кто остался в стороне. Но, возможно, и те, кого они с таким упорством «отмазывали». Однако усилия и ухищрения их оказались напрасными — то ли следствие располагало неопровержимыми доказательствами вины Толика и неведомого мне до поры Кости Цыгана, то ли тюремное начальство решило по своему выбору и усмотрению, руководствуясь своими соображениями и интересами, скомплектовать состав банды и приписало преступление людям, не принимавшим в нём участия, — установить уже невозможно. Могло быть то и другое. И бог знает, что ещё.
А тогда известие о том, что Толик «дубаря секанул», меня ошеломило. Ещё недавно, прошло полмесяца или чуть более, этот чернявый крепыш немного ниже среднего роста с живыми тёмными глазами, авторитетный столичный вор-карманник лихо отплясывал цыганочку со всевозможными коленцами, похлопываниями в ладоши и по лаковым голенищам щегольских сапог с матово-белыми отворотами. Одежда весёлого блатаря выделялась яркостью: малинового цвета шёлковая косоворотка, бостоновые ярко-синие брюки, новенький, со стрелкой, коверкотовый, песочного оттенка, пиджак модного спортивного покроя, надушенные батистовые носовые платки («марочки») с вышитыми шёлком любовными надписями — всё было роскошным и праздничным. На фоне угрюмых, понурых фигур заключенных, облачённых в грязное, серое, тёмное он напомнил мне акробата на арене челябинского цирка. Его лицо, с правильными чертами, даже красивое, украшала белозубая улыбка. Вёл он себя уверенно, раскованно, даже — гордо. В камеру он приволок с собой большой мешок разных «ланцев»,[19] в том числе и красивые атласные подушечки-думки. У Витьки Тля-Тля тоже (правда, у единственного в камере) имелись две думочки, но такие замызганные и засаленные, что на них противно было даже смотреть, не то что ложиться. Они служили Витьку седалищем и ломберным столом.
Когда вельможные гости-убийцы появились в нашей камере (а их бросили, как заведено, ночью), Витёк охотно потеснился в своём углу-апартаменте и в наступившем дне ужесточил сбор дани с фраеров («семья»-то прибавилась!), конфискуя не половину, как было положено по блатным же «законам», а большую часть, особенно жирное и сладенькое.
В честь именитых гостей, как говорится, силами местной камерной самодеятельности был дан большой концерт: безголосые хрипуны-вокалисты выкрикивали «Мурку», завывали «Я помню тот Ванинский порт», гнусавили сердцещипательные воровские романсы о безумной любви уркагана к несовершеннолетней девочке-пацанке, об измене красотки, для которой преступник шёл на всё, чтобы одеть избранницу в «шёлк-крепдешин», обуть в «красные туфельки», украсить «кольцами-браслетами», и, разумеется, о расплате за коварство — точном ударе финским ножом в сердце. Не выпала из репертуара и унылая песня о Таганке, «чьи ночи, полные огня, сгубили юность и талант в стенах своих». Певцов и аккомпаниаторов на ложках и расчёсках перемежали танцоры. Потом Витёк пригласил из-под нар «дуэт» и скомандовал: «Изобрази!» Один из «артистов», мордатый, со шрамом на скуле, якобы царский каторжанин, басом продекламировал:
— Долго нас в тюрьмах томили, долго нас голод морил (и т. д.).
А тот, что потощей, фальцетом нарисовал образ простого советского заключённого-доходяги:
— Легко на сердце от песни весёлой (и т. д.).
Высокопоставленные зрители, расположившись на верхних нарах, от души хохотали. Но восторг у них вызвала сценка, как вор-карманник убегает от милиционера. Примитивной рифмованной прозой блатари восхищались чуть ли не до слёз.
Под занавес фокусник-чернушник показывал номер с исчезающими и появляющимися шариками из затвердевшего хлебного мякиша. Словом, «концерт» удался на славу. Тем более что с барского стола кое-что из огрызков перепало и артистам.
А я с отчаянием размышлял:
«Как они, убив человека, могут смеяться, веселиться? Неужели у них душа не болит, не мучается? Неужели они не раскаиваются в своём страшном злодеянии? Что может быть чудовищнее, чем отнять жизнь у человека?»
Когда концерт закончился и камера пообедала, на середину вышел улыбающийся Толик Пионер. Он раскинул в стороны руки, и свисшие широкие рукава рубахи даже не шелохнулись, принялся легко и быстро отбивать чечётку. Это был истинный артист! То, что делали до него местные исполнители, не годилось ни в какое сравнение.
А сколько подлинной лихости, задора было в его движениях, то плавных, то резких, стремительных. В общем, Толик наглядно показал, что есть он, «чистокровный блатной», и что — другие фраера штампованные. Похоже, Толик остался удовлетворён произведённым эффектом.
И этот, само здоровье и сила, молодец — дубаря секанул? Может ли такое быть? И если это так, то как он умер? Что произошло?
Следствие по делу удушения завершилось на удивление быстро. Все четверо одновременно получили «обвиниловки». В тот же день состоялся воровской совет, на котором, как потом выяснилось, одобрили решение Толика Воинова объявить голодовку в знак протеста. Так же поступил и находящийся в другой камере Костя Цыган. Одновременно.
Но мы, фраера, мужики, ни о чём этом не знали. Заявление Пионер написал так аккуратно, что его никто из «посторонних» не прочёл. И саму бумагу он вручил дежурному по корпусу, когда в камере никого из «бесов», то есть мужиков же, не было — всех блатные спровадили на прогулку.
По неопытности своей я не сообразил, зачем понадобилось блатным, размешав в миске сахар, мочить в густой жиже полотенце и сушить его. Меня столь нелепая выходка лишь удивила. А ведь это полотенце предназначалось Толику на «подкормку» во время голодовки. Прояснилось впоследствии и другое: в заявлениях Воинова и Кости Филимонова содержался ультиматум: или их отшивают от дела об удушении, или — голодовка до конца. Потому что они, дескать, невиновны.
Костю, несмотря на его протесты, стали кормить насильно. Возможно, он не очень и сопротивлялся. И из камеры-одиночки спецкорпуса его привезли на суд целым и невредимым. А о смерти своего подельника остальные узнали лишь из приговора.
Что произошло с Воиновым, я узнал позже. В камере для осужденных. От самого Кости Цыгана.
С его слов, они с Толиком, не причастные к этому «мокрому» делу, решили во что бы то ни стало добиться «справедливости» — любой ценой. Даже собственной жизнью. О чём и написали в заявлениях прокурору. Согласно существующим правилам их перевели в камеры-одиночки. Через два или три дня к Воинову заявилась группа надзирателей и с ними пожилая женщина-врач с аппаратом искусственного кормления — «медицинский начальник тюрьмы». Они попытались ввести пищу в желудок Воинову через зонд, но строптивый зек оказал яростное сопротивление — один против всех. Он сапогом ударил по лицу женщину-врача, за что был зверски избит, связан по рукам и ногам, засунут в мешок и брошен на пол. Его заперли в камере и вошли в неё лишь тогда, когда он перестал стонать.
Конечно же, никто никак за эту смерть не поплатился. Да и оправдательный документ у тюремщиков имелся железный — заявление прокурору. Уверен, не будь такого документа, результат был бы тот же самый. Безнаказанность. Мало ли зеков умирало по тюрьмам своей или не своей смертью. Кстати, упомянутая женщина-врач, майор медицинской службы, как мне тогда показалось, старуха, приблизительно в те же дни проводила и мне искусственное кормление и лечение. И впечатление о ней у меня осталось однозначное: какой же она добрый человек!