Запоздавшие, не первой свежести стиховые киноэкфрасисы 1920-х годов, смешавшие эпохи Макса Линдера и Конрада Фейдта, повторяли наработанные клише 1910-х. Жизнь есть кинематограф («Жизнь — экран. И на экране, / Бело-сером полотне, / Словно в сумрачном тумане, / Тени движутся во сне. / Это — наши увлеченья, / Наша молодость и сны, — / Всё, во что любовь и пенье / В жизнь-игру вовлечены…»[696]; «Вся жизнь моя — кинематограф / И жанр ее не слишком скромный»[697]) — Кинематограф жизни — ползущая лента усиленно мимирующих дней («И будто в кинемо тоска по длинной ленте/Бегущих дней гримасы разольет»[698]). Эта лента останавливается на «обгрызенных» фразах интертитров:
Вся жизнь — экран ломающейся фильмы,Сплетенье линий в ласковом кино.В глаза ползет нежданно и насильноИ ловит сердце стиснутым силком…
На все смотреть и видеть вялым взглядомМуть мелодрам и дерзкий детектив,Все объяснит обгрызанная фраза,И снова пленка пустится в прилив!
Но, шею вытянув, своим страдая горем,Мы гоним горе призрачных кривляк,Не нужно нервам скрюченным покоя,С Конрадом Вейдтом — Линдер в краковяк!
А впереди гогочет папиросник,Безумно радуясь удару по спине,И часть ползет, как заспанный извозчик,Как жизнь моя в печальном полусне…[699]
Собственно фильмические экфрасисы, выделяющие события в рамке экрана из всего комплекса впечатлений от посещения кинотеатра, в какой-то своей части были предопределены мандельштамовским «Кинематографом». Возможно, прямо ему следовала (см. синтаксический «след» в финале, напоминающий строки «А он скитается в пустыне, / Седого графа сын побочный») «Фильма» Валентина Парнаха:
В заду звенит кустарник стрел,Подскакивает Фатти. Выстрел!В руках по браунингу. Залп быстрый,Скандал восторженно пестрел.
Верхом нахально в бар вступилПикрат, вдыхая джин и пепел.В ведро влил Фатти виски.Пил Конь и замедлив темп one-step’ил.
Взвился цилиндр. Под потолкомПлясал под выстрелами щелком.Ковбои! Вторгся исполком,Бутылки прыгали по полкам.
Толстяк льет губкою бульонВ тарелки и обратно в супник,Все в бешенстве. Но он влюблен,Своей учительши заступник[700].
По-видимому, к 1910-м годам относится и «Кино» Вивиана Итина, еще живущее под свежим впечатлением мандельштамовских «мотора» и «погони»:
Плакаты в окнах в стиле неизменном:«Большая драма!» — «В вихре преступлений!»Порочных губ и глаз густые тениКак раз по вкусу джентльменам…А на экране — сыщики и воры:И жадны разгоревшиеся взоры.
Конечно, центр — сундук миллионераИ после трюки бешеной погони:Летят моторы, поезда и кониВо имя прав священных сэра…Приправы ради кое-где умелоСквозь газ показано нагое тело.
Чтоб отдохнуть от мыслей и работы,И мы пришли послушать куплетистов,Оркестр из двух тромбонов и флейтистовДудит одни и те же ноты…Как легкий дым в душе сознанье таетИ радости от зла не отличает[701].
В стиховых визитах в иллюзионы пересказчик то отдаляется, то совпадает с частично реконструированным в книге «Историческая рецепция кино» массовым зрителем. Вот пример сближения в стихотворении «Кино» 1916 года:
Чтоб мужики сызмальстваЗабыли про вино,Пришел приказ начальстваУстраивать кино.Избушка, как коробка,И вдоль стены — экран.Перед экраном робкоСидит мужик Демьян.А на экране четкоПроходят чередой —Шикарная кокоткаИ купчик молодой.Бежал за ней молодчик,Не чувствуя удил,Но сахарозаводчикЕго опередил.В отдельном кабинетеНашли они приют.Забывши все на свете,Целуются и пьют.Но тут переодетыйВорвался к ним купец:«Так вот, подлюка, где ты,Пришел тебе конец!Убью из револьвераИ волю дам ножу.Тебя и кавалераНа месте уложу!»Стрелял, как пушка Круппа,Нанес полсотни ран, —И два холодных трупаУпали на диван.Купец потряс бородкой,Потом графинчик — хвать,И тут же начал водкойУбийство запивать…Демьянушку-беднягуВзяла тоска, и онВ харчевню задал тягуИ сел за самогон[702].
А вот пример отмежевания — у Александра Грина в «Военной хронике»:
Тит Пестов идет к «Иллюзиону»;Тит Пестов читает у ворот:«Монопольно!! Дивно!! Для сезонуБоевая хроника идет!!»Мрачный тип, с пером павлиньим в шапке,Отворяет, коченея, дверь,И Пестов у кассы зрит на папке,Как стрелка когтит индийский зверь.Тут же надпись: «Тридцать две копейкиТретье место». Тит Пестов умен,У него придуманы лазейкиНадувать театр «Иллюзион».Медленно передвигая чреслаИ сопя солидно в воротник,На пустые он садится кресла,Благо дремлет билетер-старик.И за тридцать две копейки потных,Из господских, из рублевых мест,Зрит Пестов страдальцев благородныхИ войны неизгладимый крест.Перед ним, на «зеркальном» экране,Жертвенно проносятся войска;Батареи видит он на Сане,На Калэ — алжирского стрелка;И отряды мучеников Льежа,Средь развалин, холодно горды,К новой смерти движутся…— «А где жа, —Говорит Пестов, — таи форты?!Уж Пате бы я наклал взашею;Эко диво — воинский поход!Ты мне эту самую траншеюПокажи, да в деле — пулемет!Как хозяин от стыда не лопнет?!Надувать честнеющих людей!..Ежли бомбой по окопу хлопнет —Приведу, пожалуй, и детей…»Так у трупа, в сумерках сраженья,К тайне крови хищностью влеком,Кровь бойца, забывшую движенье,Лижет пес кровавым языком[703].
С Грином перекликается другой «сатириконец», охотник за «двуногими без перьев» — Василий Князев:
Почтенный старичок с старушкойСидят и смотрят, чуть дыша,Как душит герцога подушкойСубъект в костюме апаша.А сбоку, спрятавшись в гардине,(Страшись, беспечный изувер!), —Глазами блещет герцогиня,Приподымая револьвер.У старца — ушки на макушке:Он весь трепещет и живет…«Смотри, — он говорит старушке, —Она его сейчас убьет».«Убьет?.. О, Господи!..» Осечка…Старик жестоко возмущен:От огорчения словечкаНе может выговорить он.Лицо обиженно-сурово:Пропал полтинник задарма!Но женщина стреляет снова…На сцене — грохот, пламя, тьмаИ дым, который быстро тает —Чтоб было видно, как в углуСвой дух убийца испускаетВ жестоких корчах на полу.Но перед смертью герцогинеОн шепчет с горечью: «Увы!Отец нашел убийцу в сыне,А сына застрелили — вы!»Со старикашкой ужас прямоТворится что — готов орать!«Ай, драма! — шепчет. —Ну и драма! Сын — батюшку, а сына — мать;Ну, а ее-то кто?»… Ее-то?Увы — никто: сойдя с умаИ выбежавши за ворота,Она стреляется сама…Старик доволен: за полтинник —Три хладных трупа… Ну и ну!Сияет, точно именинник,Победно глядя на жену,И мыслит, как бы аккуратно,Надув швейцара-простеца —Еще раз посмотреть бесплатно,Как сын ухлопает отца[704].
В 1920-е годы дань киноэкфрасису отдает будущий автор текстов «Свинарки и пастуха» и «Весны в Москве», будущий сценарист пырьевского «В шесть часов вечера после войны» Виктор Гусев. Его стихотворение «Кино» (1926–1929) вплетает в себя афишу, титры, монтажные перебивки, назывные предложения для крупных планов и проч., кольцевой композицией передавая повторность сеансов (шести!) и демонстрируя иконически экспансию кинопоэтики в быт (не с экрана ли пришло имя посетительницы, не от Мэри ли Пикфорд, урожденной Глэдис Луизы Смит?):