Папа запомнил, что, когда въехали в Латвию, то сразу же стало чище. И проводники сделались посолиднее. Не такие жлобы, как в Белоруссии. Раньше были кто в чем, а теперь в специальной форме.
Больше всего папе понравилась Рига. Своей аккуратностью и сплошными торговыми рядами. Например, целая улица – и одни обувные товары. Другая улица – и теперь одни костюмы. Все очень дешево, и все бросились мести все подряд, но папа ничего покупать не стал. Дешево-то дешево, но лучше дотерпеть до Франции.
Остановились в общежитии. На подоконниках горшочки с цветами, и аккуратным столикам, как будто в чистом поле, не видно конца. На каждом столике из штофа торчит салфетка, и кормят вполне прилично, во всяком случае, намного вкуснее, чем в Евпатории.
Несколько дней оформляли на пароход багаж, и к евреям, приехавшим на поезде, присоединились евреи посолиднее. И пароход оказался тоже огромный, с тремя внушительными трубами, и эмигрантов поместили в четвертый класс, и это значит в трюм – в угрюмый просторный зал, где штук пятьсот, а может, и тысяча коек, в три яруса, и папе досталась середина, и ночью папа с непривычки очень страдает: кто прямо в нос храпит или сопит, и некоторые портят воздух, а утром приходит капитан и все по-хозяйски осматривает, и все поднимаются на палубу, а полати посыпаются хлоркой, как во время дезинфекции в общественном туалете.
И на палубе больше всего папу поражает первый класс, в особенности путешественники с гувернантками, а некоторые даже с собачками, и у каждой собачки, как на лошади в цирке, игрушечная попона и у некоторых – даже комбинезон, и папа первый раз в жизни увидел иностранную валюту, правда, менять на нее можно только 10 рублей, и один добрый человек предложил папе поменять за него, и папа подумал и согласился, и сразу же заработал 25 центов, а может, и целый доллар.
Папа уже точно не помнит: ведь прошло – шутка ли – пятьдесят четыре года.
Я говорю:
– Пап, но ведь могли бы и попросить человек двадцать, правда? И каждый бы дал по доллару…
И папа меня сразу же понимает и, напрягая на лбу складки кожи, как-то азартно оскалившись, морщится.
Оказывается, не могли: ведь если бы папа пошел менять по новой, то в обменном пункте его бы сразу же попутали.
Папа смотрит на меня через очки, а мама тревожно прислушивается. И, успокоившись, продолжает разглядывать журнал.
Я улыбаюсь:
– Ясно.
Про свое саднящее горло я уже как-то и позабыл.
– А помнишь… – вспоминает вдруг папа, – помнишь у бабушки чемодан?
Я уточняю:
– Тот, что на чердаке… в котором вместе с шарами лежали молотки для крокета…
– И я его, – оживляется папа, – привез, когда ты уезжал… на Фрунзенскую…
– А потом, – улыбаюсь я папе и, в ностальгическом порыве, представляю уже покрытый ржавчиной кованый рыдван, – а потом его протирали керосином и сушили на балконе…
(Еще бы не запомнить – мой первый колымский чемодан, и в последний момент мама в него запихнула аптечку со списком лекарств и с луком от цинги, в полотняном мешочке, в котором я когда-то сдавал в гардероб галоши, и еще папины с начесом кальсоны, папа в них сражался в Каталонии, по-моему, в Бильбао, но в Красноярске, когда стрелка на весах стала зашкаливать за 32 килограмма, лук вместе с лекарствами пришлось высыпать в урну, а кальсоны с начесом – оставить под Магаданом Пете, наверно, до сих пор так и работает в них на пилораме, если еще не протерлись и не оторвались тесемки, а в чемодан, чтобы не ругалась коридорная, складывали пустые бутылки.)
4Папа говорит:
– Я его купил в Гавре вместе с костюмом.
И папа оказался прав: в Гавре костюм еще дешевле, чем в Риге, и вдобавок намного добротнее. Папа купил себе самый красивый и сразу его в этот чемодан и спрятал, а все ехали дальше в костюмах, и если у всех костюм, мало того что рижский и к концу пути похож на тряпку, то у папы – настоящий французский да еще и вдобавок лиловый – как с иголочки. Вместе с костюмом папа купил две поплиновые рубашки и несколько шелковых галстуков и тоже запихнул в чемодан, и даже хватило на соевый шоколад, и после Гавра его, правда, пронесло: слишком много, улыбается, съел.
А следующая остановка была в Лисабоне с пересадкой на пароход, курсирующий из Лисабона в Рио-де-Жанейро, и к эмигрантам теперь присоединяются сезонники – пастухи, и эти – в основном были в заломленных набок беретах. (А когда приедут в Уругвай, то наденут с широкими и загнутыми полями шляпы.) И в Лисабоне все обращают на папину тюбетейку внимание. Все эмигранты в пиджаках и в костюмах, а папа – в закатанных до колен штанах.
И в честь посланников из Советского Союза устроили прямо на пароходе вечер, и португальцы папу покорили своими песнями. Он до сих пор не слышал ничего подобного. Ах, как они пели! Помимо песен, были еще и танцы, и папа первый раз в жизни услышал фокстрот.
И еще папа запомнил одного русского. Такой здоровенный, как шкаф. И весь в татуировках. Наверно, еще с Гражданской войны. И папа его потом встретил в Уругвае.
(И уже на плантации под Монтевидео папа его сразу же узнал.
– Ну, здорово, – говорит, – Иван!
И в свою очередь Иван папе тоже очень обрадовался.
– Ну, здорово, – говорит, – Хрыхорый!
Так папа имитирует родную речь простого русского человека. И Иван, вспоминает папа, так и остался потом в Уругвае. В должности конюха.)
Лисабон папе понравился, и в особенности папе пришелся по душе лисабонский рынок. Сплошная зелень, и все опять поют и танцуют.
И папа посылает дяде Саше в Уругвай телеграмму, что он уже в Португалии. И когда просовывает телеграмму в окошко, то девушка-португалка папе ослепительно улыбается.
5Сначала шли на запад, а потом через экватор на юг. И где-то на острове Мадейра очередная остановка. На остров не пустили, но к пароходу подчаливают шхуны или обычные лодки с местными рыбаками. И сверху можно спустить веревку и, поторговавшись, бросить им несколько монеток. И к веревке тогда прикрутят бутылку высшего сорта «Мадеры». Но почти никто не берет. Слишком дорого.
А Рио-де-Жанейро папу просто ошеломил. Какая там еще Москва! И даже Ленинград – и тот против Рио – щенок. А что за народ! И никаких трущоб. Папа в восторге.
6Но в Монтевидео дядя Саша почему-то папу не встретил. Он уехал в командировку и поручил своему товарищу, который встречал одну еврейскую семью, встретить и папу. И папу это удивило. Они не виделись с братом три года.
И дяди-Сашин товарищ познакомил папу с семейством Баев. Баи уехали из Одессы еще при царе. Считались «босяками», а теперь их шоколадная фабрика выпускает фигурные шоколадки «Казак», известные на весь Уругвай. Бай уже миллионер. Но в Евпатории у него осталась родственница, которая в 13-м году с ним не поехала и кто-то из семейства Баев ее сын. Она не видела сына 15 лет и послала ему через папу (которого знала еще мальчишкой) письмецо и несколько сушеных кефалей.
Баи были папе очень рады, и он у них прокантовался несколько дней. А когда вернулся дядя Саша, то братья не успели еще расцеловаться, как сразу же поссорились. Дядя Саша дал папе какое-то задание, и папа все сделал, но не совсем так, как велел дядя Саша. И дядя Саша на него наорал. Папа говорит, что дядя Саша был очень несдержанный, и если положить руку на сердце, то даже какой-то склочный. Нахамит, а потом сам извиняется. И папе это не понравилось. Но, несмотря ни на что, после их встречи осталась такая фотокарточка: папе 21 год, а дяде Саше – 24, и оба в шляпах и с тросточками, и на папе тот самый лиловый костюм, который он купил в Гавре, но что костюм лиловый, правда, не видно, фотокарточка черно-белая.
Дядя Саша уже завел свое дело и стал держать папу на побегушках. И опять ему нахамил. И тогда папа в ответ вспылил и, обидевшись на брательника, подался на вольные хлеба. И сначала его взяли на стажировку вагоновожатым, но папа, не выдержав напряжения, с непривычки задумался – и вдруг на рельсах старуха; еще хорошо, что не задавил. Тогда папу понизили в должности, и он примерно полгода проработал кондуктором.
Папа становится на табуретку и из настенного шкафа достает потрепанный чемоданчик. Этому чемоданчику уже пятьдесят с лишним лет. И в нем, в этом укромном чемоданчике, поместилась вся папина тревожная молодость.
7Папа роется в бумагах и показывает мне учетную карточку кондуктора. На ней папина фотография и отпечаток папиного пальца. И никаких паспортных данных, только в графе «национальность» красуется единственное слово – «русский».
Вот это, я понимаю, фокус. Ведь у папы – и дедушка, и бабушка, и прабабушка – все чистокровные евреи.
Но, оказывается, все очень просто: национальность ставят по стране, откуда эмигрант приехал.
И еще отмеченные черным карандашом цифры. 11–45 – 16–30 – и роспись. 16–30 – 21–15 – и снова роспись. И так – весь испещренный цифрами листок.
Я удивился: ну надо же, как помалу работали. Вот тебе и гидра капитализма.