это потому, что знаний об этом чужом обществе у него было достаточно.
Ни у одного другого писавшего о Востоке автора, помимо Бёртона, мы не ощущаем, что высказываемые обобщения – например, те страницы, где упоминается о понятии Kayf[748] для араба, или о том, подходит ли образование для восточного ума (эти страницы звучат открытым обвинением недалеким заявлениям Маколея)[749], – строятся на знаниях, приобретенных во время жизни на Востоке, из первых рук и в попытке по-настоящему увидеть жизнь Востока глазами его обитателей. Однако в прозе Бёртона неизменно присутствует и нечто другое – чувство самоутверждения и преодоления всех сложностей восточной жизни. Каждая сноска Бёртона, будь то в «Паломничестве» или в переводе «Тысячи и одной ночи» (это справедливо и в отношении «Заключительного эссе»[750]), призвана стать свидетельством его победы над некогда скандальной системой восточных знаний, системой, которой он самостоятельно овладел. И даже Бёртон в своей работе никогда не предъявляет нам Восток непосредственно; всё, относящееся к Востоку, мы получаем в виде эрудированных (и часто сладострастных) интервенций, при помощи которых Бёртон неустанно напоминает нам, как ему удалось овладеть всеми тонкостями восточной жизни с целью включить их в свое повествование. И этот факт – а в «Паломничестве» это именно так – возносит его сознание на позицию превосходства над Востоком. На этой позиции его индивидуальный голос вольно или невольно сливается с голосом Империи, которая сама по себе является системой правил, кодексов и определенных эпистемологических привычек. Так, когда Бёртон говорит нам в «Паломничестве», что «Египет – это сокровище, которое нужно заполучить», что это – «самый заманчивый приз, не исключая и бухту Золотого Рога, которым Восток искушает амбициозную Европу»[751], он должен понимать, что его голос уникального знатока Востока соединяется с голосами европейских амбиций править Востоком.
Два голоса Бёртона, сливающихся в единое целое, предвещают работы таких ориенталистов – носителей имперского духа (Orientalists-cum-imperial agents), как Т. Э. Лоуренс, Эдвард Генри Палмер, Д. Дж. Хогарт, Гертруда Белл[752], Рональд Сторрз, Сент-Джон Филби[753] и Уильям Гиффорд Палгрейв, если упоминать лишь английских авторов. В то же время двоякая направленность работы Бёртона состояла в том, чтобы использовать пребывание на Востоке для научных наблюдений, не жертвуя при этом собственной индивидуальностью. Вторая из этих целей неизбежно ведет его к первой, поскольку становится всё более очевидным: он – европеец, для которого такое знание восточного общества, каким обладает он, возможно лишь для европейца, понимающего общество по-европейски, как собрание правил и обычаев. Другими словами, чтобы быть европейцем на Востоке и быть им со знанием дела, нужно видеть и знать Восток как область, которой управляет Европа. Так ориентализм, представляющий собой систему европейских или западных знаний о Востоке, становится синонимом европейского господства над Востоком, и это господство накладывает свой отпечаток на эксцентричность бёртоновского стиля.
Бёртон заявляет личное, подлинное, сочувственное и гуманистическое знание Востока – так, насколько это возможно в его борьбе с архивом официальных европейских знаний о Востоке. В историю попыток возродить, реструктурировать и освободить разнообразные области знания и жизни XIX века ориентализм, как все другие вдохновляемые романтизмом научные дисциплины, также внес немалый вклад. Эта область не только эволюционировала из системы вдохновенного наблюдения в то, что Флобер называл регулируемой системой обучения, но и свела личности даже самых отъявленных индивидуалистов, таких как Бёртон, к роли имперских клерков. Из места Восток превратился в область научного правления и потенциального имперского влияния. Роль первых ориенталистов, таких как Ренан, Саси и Лэйн, состояла в том, чтобы дать своей работе и Востоку место на сцене (mise en scène). Последующие ориенталисты – и от науки, и от искусства – прочно заняли эту сцену. Позднее, поскольку сценой надо было управлять, стало ясно, что институты и правительства с этим справляются лучше, чем отдельные индивиды. Вот наследие ориентализма XIX века, которое досталось веку XX. Теперь нам предстоит исследовать как можно точнее тот путь, на котором ориентализм XX века, начавшийся в 1880-х годах длительным процессом оккупации Западом Востока, мог успешно контролировать свободу и знание. Короче говоря, тот путь, на котором ориентализм подвергся полной формализации и превратился в вечно повторяемую копию самого себя.
Глава 3
Ориентализм сегодня
Было видно, что они держат на руках своих идолов, словно больших детей-паралитиков.
Гюстав Флобер. Искушение Св. Антония
Завоевание земли большей частью сводится к тому, чтобы отнять ее у людей с кожей другого оттенка или с носами более плоскими, чем у нас, и затея эта не очень хорошая, если присмотреться. Искупает ее только идея. Идея, на которую она опирается, не сентиментальный предлог, но идея. Лишь бескорыстная вера в идею имеет право на существование, на поклонение, на жертвы.
Джозеф Конрад. Сердце тьмы
I
Ориентализм скрытый и явный
В главе I я попытался представить масштаб мысли и действий, стоящих за словом «ориентализм», опираясь на самые яркие примеры опыта общения Британии и Франции с Ближним Востоком, исламом и арабами. На этом материале я рассматривал близкие и, возможно, даже самые близкие из возможных и чрезвычайно насыщенные отношения между Востоком и Западом (Occident and Orient). Этот опыт был частью более широких взаимоотношений Европы, или Запада, с Востоком, однако на ориентализм, по всей видимости, больше всего повлияло чувство противостояния, которое неизменно присутствовало в отношении Запада к Востоку (East). Понятие границы между Востоком и Западом (East and West), различные степени проецируемой неполноценности или силы, размах проделанной работы, приписываемые Востоку (Orient) характеристики, – всё это свидетельствует о сознательном разделении на Восток и Запад (East and West), воображаемом и географическом, существовавшем на протяжении многих столетий. В главе II круг тем был значительно сужен. Прежде всего меня интересовали ранние стадии того, что я обозначил как «современный ориентализм», появившийся в конце XVIII – начале XIX столетия. Поскольку я не намеревался превращать свое исследование в хронику развития ориентальных исследований на современном Западе, вместо этого я рассмотрел становление и развитие ориентализма, а также формирование его институтов в контексте интеллектуальной, культурной и политической истории в период вплоть до 1870–1880-х годов. Хотя в поле моего зрения в связи с ориентализмом попало достаточно большое число различных ученых и литераторов, я ни в коем случае не могу претендовать ни на что большее, нежели описание типичных структур, формирующих эту область (и соответствующих идеологических тенденций), их связей