Антонина прочла, краснея и улыбаясь:
«Если сын Боэция Северий захочет взойти вслед за Велизарием на корабль, то не допускай этого, задержи его хотя бы даже силой. Пришли его немедленно во дворец. Он назначен ко мне стольником».
— Довольна ли ты, дорогая сестра души моей? — спросила Феодора, и снова в голосе ее дрогнула насмешка.
Но жена Велизария была слишком правдива и бесхитростна, чтобы понимать оттенки голоса и изгибы души Феодоры. Она склонилась к руке императрицы с искренним чувством признательности.
— Как благодарить тебя, моя великодушная государыня… Я остаюсь твоей вечной должницей.
— Ах, Бог мой, — произнесла Феодора, внезапно припоминая, — а ведь я позабыла надеть свой талисман! Пожалуйста, милая Антонина, сними со стены у изголовья моей постели древнюю медаль на цепочке. Это единственный подарок моей матери, и я всегда ношу его на груди. Я уверена, что со мной случится несчастье, если я выйду из дворца без этого талисмана.
Антонина поспешно вернулась к постели императрицы, и действительно, нашла на столике у изголовья небольшую древнюю монету на золотой цепочке, с изображением Меркурия — бога хитрости и лицемерия. Через минуту она уже вернулась к императрице, почтительно подавая ей золотую медальку.
Но пользуясь этой минутой, Феодора успела быстро зачеркнуть имя «Северий» и заменить его именем «Апиций». Затем она поспешно перевязала письмо пурпурным шелковым шнурком, концы которого оттиснула печатью с миниатюрным изображением Амура и Венеры, вырезанным на дивном большом изумруде ее перстня.
— Вот твой талисман, государыня! — произнесла Антонина.
— А вот письмо Аристарху. Передай его начальнику порта в момент твоего отъезда. Таким образом ты избегнешь всяких объяснений, а твой противник будет лишен возможности искать у императора защиты от «насилия императрицы», — улыбаясь закончила Феодора. — А теперь довольно суетных мыслей. Пора в церковь. Император наверное уже ждет меня.
XXVIII
В Неаполе, приморской твердыне готов, которой грозил первый натиск армии византийцев, никто не подозревал об опасности, никто не ожидал нападения, никто не слышал об отряде Велизария, уже плывущем по Средиземному морю.
Ярко светило солнце, отражаясь бриллиантовыми блестками в голубых водах дивного Неаполитанского залива, цвели благоухающие розы в пышных садах, окружающих роскошные виллы римской и готской аристократии, и смешанное население прекрасного города жило, как всегда, весело и жизнерадостно, чуждое ревнивого недоверия и жгучей ненависти, так резко разграничивающей оба народа в Риме.
Прекрасный юноша, назначенный умирающим Теодориком начальником провинции и командиром неаполитанского флота, немало способствовал установлению дружеского единения между обеими частями населения. Граф Тотилла побеждал всех и каждого своей молодостью, красотой, любезностью и той непередаваемой словами чарующей прелестью, которая одинаково подкупала мужчин и женщин. Когда этот прекрасный юноша проходил по улицам Неаполя рука об руку со своим другом Юлиусом, то каждый встречный невольно останавливался, чтобы полюбоваться неаполитанскими Диоскурами, и самые непримиримые патриоты обеих народностей начинали мечтать о возможности действительного братства между готами и италийцами.
Если бы суровый римлянин с каменным сердцем, Цетегус, знал, какое впечатление производит его приемный сын на население Неаполя и под каким влиянием находится он в этой столице радости и наслаждений, он бы, конечно, поспешил вызвать Юлиуса обратно до получения ответа на свое последнее письмо, ответа, доказавшего ему, как легко могут ошибаться самые гениальные дипломаты и как наиболее хитро задуманные планы человеческой политики превращаются в ничто простым случаем или Божественной волей.
Быть может, подобная мысль действительно шевельнулась в душе префекта Рима по прочтении письма своего любимого воспитанника, которое только что привез ему доверенный невольник Юлиуса Монтана.
Прочитав это письмо, Цетегус с проклятьем бросил его на пол, и закрыв лицо руками, просидел несколько минут безмолвный и неподвижный, как мраморное изваяние. Затем он медленно отвел руки и проговорил едва слышно:
— Этот Тотилла еще опасней, чем я думал! Так или иначе, он должен исчезнуть с моего пути!
Подняв с пола письмо Юлиуса, префект молча провел рукой по навощенным дощечкам, как бы стирая написанные на них слова и фразы, и затем так же молча запер их в серебряный ларец, полный документов.
Вот что писал Юлиус Монтан своему приемному отцу и воспитателю:
«Префекту Рима Цетегусу сердечный привет от глубоко преданного и благодарного приемного сына и воспитанника.
Прости, отец и благодетель, что мне приходится начинать с упрека. Твое холодное и жестокое письмо огорчило меня так сильно, что мои ослабевшие от раны нервы вторично сдали, и я пролежал две лишних недели в постели, прежде чем оправился настолько, чтобы исполнить твое приказание и разыскать твоего друга Валерия Проциллу.
Мне хочется думать, что твоя холодность, как и твое себялюбие и твоя насмешливая язвительность, не более как маска, скрывающая твою настоящую душу, и я на коленях готов просить тебя снять эту маску перед твоим сыном и воспитанником.
Но позволь рассказать тебе по порядку о моем знакомстве с той, которую ты назначил в супруги мне, недостойному, не справляясь с Высшей волей, приготовившей ей иную судьбу.
В твоем приятеле Валерии Процилле я нашел добродушного республиканца и благородного друга-покровителя, принявшего меня как родного, а в дочери его Валерии… счастье и горе моей жизни…
Ты был прав, отец мой, когда писал, что видеть Валерию и полюбить ее — одно и то же… Как ни был я предубежден против этой жемчужины Неаполя, я все же… к чему скрывать… я полюбил ее с первого взгляда, как безумный…
Красоту Валерии ты знаешь, отец мой… Но ни ты, и никто другой не знает, как чарующе прекрасна чистая и гордая душа этой римской девственницы.
Для меня очарование ее еще больше усиливается от той двойственности воспитания, которая создала из этой девушки создание неземной прелести…
Не знаю, известно ли тебе, что мать Валерии была больная и мрачная фанатичка, проводившая полжизни в подземных часовнях римских катакомб, между могилами мучеников, и потерявшая всякую жизнерадостность в обществе таких же фанатиков, как и она сама… Свою дочь, — единственную, уцелевшую из двенадцати детей, унесенных роковой болезнью в могилу прямо из колыбели, Валерию, мать посвятила служению церкви, поклявшись страшной клятвой отдать девочку в монастырь, как только ей исполнится двенадцать лет.
К счастью, мать Валерии умерла раньше рокового срока. Отец же ее — римский патриот и республиканец, человек слишком горячий для того, чтобы быть ревностным христианином. Он поспешил откупиться от монахов и освободить свою дочь, построив целый монастырь в одном из своих поместий, отданных церкви римской взамен Валерии. И действительно, римское духовенство признало Валерию освобожденной, но она сама не вполне верит в это освобождение. Временами ей кажется, что Бог не мог принять холодное золото в обмен на живую душу, и тогда она чувствует себя как бы клятвопреступницей. А между тем отцовское воспитание все же сделало свое дело. Валерия — настоящая римлянка, одушевленная патриотизмом и преклоняющаяся перед нашей великой стариной.
Быть может, именно эта борьба чувств и понятий, слишком хорошо известная твоему воспитаннику, отец мой, сблизила меня с Валерией… Мы вместе увлекались великими поэтами древности, вместе гуляли, вместе декламировали дивные стихи Софокла. И когда я глядел в ее загадочные глаза, с таким воодушевлением декламирующей божественные слова Антигоны, мне чудилось, что бессмертная героиня поэта вышла из могилы и воплотилась в эту дивную девушку.
Так шли дни за днями. Валерий, казалось, ожидал от меня решительного слова, чтобы отдать мне руку своей дочери. Да и сама Валерия, быть может, не стала бы противиться желанию своего отца…
Но Бог, — неверующие сказали бы «судьба», — не желал этого брака. Каждый раз, когда я собирался заговорить о моих чувствах, меня удерживала одна и та же мысль: «Валерия слишком хороша… Ты недостоин этой жемчужины… Посягая на ее руку, ты совершаешь поступок, похожий на кощунство». Точно кто-то шептал мне эти слова на ухо, мешая высказаться.
Между тем, вернувшись домой, я дрожал от страсти, бранил себя за трусость, за нерешительность и твердо решался на следующий день быть умней и храбрей. Но назавтра повторялось то же самое, и я снова уходил, не смея высказать своей любви Валерии.
Наконец, однажды утром — было душное, жгучее утро, какое обычно бывает перед грозой, я нашел Валерию спящей в саду, под тенью цветущих апельсиновых деревьев.