— Пора обедать! — сказал Агеев и, перекинув на плечо косу, первый направился вверх лесного поля, к телегам.
IV
Собиравшиеся с утра тучки развеялись, сухой земле не перепало ни капли дождя, и на пепельном, необъятном и пустынном небе, стоявшее в зените, немилосердно жгло солнце. Весело переговариваясь о пустяках, косцы покидали пиджаки и уселись на траве под ореховым кустом, а двое, Бодров и Савушкин, рядом под телегой. Пахло колесной мазью, лошадиным потом от оглобель и хомутов и медово-приторно уже привяленной травой.
Ельцов не взял с собой еды, и ему было неудобно так сидеть под кустом и смотреть, как они станут обедать. Степан Агеев разложил на коленях чистую белую тряпицу, нарезал складным ножом хлеб, огурцы и жирную отварную курятину, подвинул к Ельцову, угощая его.
— Что-то не хочется, — сказал Ельцов, стараясь казаться равнодушным к еде.
— Ешь, малый, после такой-то парки, — ласково проговорил Агеев, пододвигая все ближе, и стал жадно жевать.
— Это тебе не мамкины пуховики! — с желчной иронией заметил Савушкин из-под телеги и ехидно засмеялся. — Не бульвар и ее ручки в бручки, — добавил он, с заметным удовольствием выделяя слово «бручки» и вкладывая в него какой-то свой смысл.
— Всюду дело, — сказал Агеев неодобрительно по отношению к этому замечанию Савушкина и беря этим под свою защиту Ельцова.
— Покушай-то деревенских щец, понюхай табачку! — не слушая Агеева, уже явно наслаждаясь своей иронией и подчеркивая свое какое-то превосходство, произнес Савушкин.
— Всюду дело, дурак, — мягко, чтобы не обидеть Савушкина и поправить его в неверных воззрениях по отношению к иной, недеревенской жизни, сказал опять Агеев. — «Ручки в бручки» у нас и своих хватает, а вкалывают и там. Верные сыны и легкие племяннички, брат, есть повсюду.
Но больше никто ничего не сказал, и он тоже, хмурясь, молча доедал что-то из узелка.
После обеда стали курить и умащиваться на отдых.
Через каких-нибудь десяток минут мужики уже спали; от куста доносился сочный, здоровый храп Егора Фокина. Мирно вились и убаюкивающе гудели большие зеленые мухи, и дребезжаще выли огромные слепни. Солнце все так же немилосердно жгло, и в тени, под кустом орешника и под телегами, стояла особая, нарушаемая лишь храпением Фокина тишина. Ельцов лежал под кустом лозы, пытаясь о чем-нибудь думать, что не удавалось ему; сердце у него сильно колотилось, и было жарко и больно глазам от стучащей крови в висках. Беспрерывно плыли горячие, пестрые от цветов ряды луговой травы, мелькали синие лезвия кос, и в ушах все стояли одни и те же звуки сенокосной работы. Хитро щурясь, Филипп приподнял голову под телегой и коротко взглянул на него, но тотчас же уронил ее на сено и, заглушая Фокина, захрапел еще звонче и крепче. Ельцову чудилось, что он плывет по чему-то бесконечному, по огненной, малиновой реке сквозь горячий воздух, в какую-то заветную дорогую даль, потом явилась в сон с напудренными щеками мама, потом глядевший своими обычными ироническими и хмурыми глазами товарищ по университету Егоров, потом все смешалось, и он очнулся. Солнце уже стояло не на том месте, не в зените, а чуть выше выделяющейся над лесом старой черной сосны, и уже не жгло, а излучало ровное и мягкое сияние. Весь скошенный луг радостно и свежо блестел, подсыхали и едва заметно парили валки, и все было кругом неузнаваемо, чисто и ново. «Вот та желанная и добрая жизнь, часто снившаяся мне и которую я не знал и презирал в сытой родительской колыбели!» — подумал искренне Ельцов, но какой-то голос сейчас же опроверг эти его мысли. Тот голос выдвинул усиленные доводы против самого Ельцова, издеваясь над этим его высоким и потому ложным складом мыслей. Ельцов постарался заглушить его. Из-под телеги доносился воинственный звук точившего сталь бруска. Он оглянулся — никого уже не было под кустом, а сбоку телеги сидел Фокин и точил его, Ельцова, косу. Впереди, за оврагом, поднимались к новому лугу остальные косцы. Фокин бросил точить, молча передал косу Ельцову, и они спешно направились в ту сторону, где заходили на ряд остальные мужики.
V
После обеденного отдыха и сна Ельцов чувствовал себя разморенней, чем после завтрака, и он невольно сравнил себя с мужиками. Ни Степан Агеев, становившийся опять на первое место, ни Прокофич и никто из них не проявлял ни малейшего признака усталости — они были все те же, как и на заре перед делом. Луг за оврагом, который они хотели скосить до вечера, был раза в три меньше прежнего, но с более густой травой. И к тому же у них оставалось меньше времени, и требовалось торопиться. После обеда Ельцов занял свое прежнее место между Прокофичем и Бодровым, но старик сзади заметил, что студенту неудобно в середине и что он боится его острой косы, а потому после первого же ряда поменялся с ним местами. И верно: Ельцову было спокойней и вольней ходить последним, и чувство нежности к этому почти безмолвному старику вызвало в его сердце необыкновенный восторг. Люди эти понимали его и, может быть, любили, как сына. Косцы проходили ряд за рядом и через каждые десять рядов, в конце загона, в молодом осиннике, коротко и молча точили косы. Солнце наполовину зашло за вершины дубов, и вся западная сторона Глинкина леса, вся видимая даль была облита лучистым и горячим светом. Над лесом уже несмело всходил бледно-зеленый молоденький рожок месяца, и уже заметно засумеречило, когда косцы уложились с большей частью этого луга. Оставался не очень объемистый клин между старыми раскидистыми дубами. Пестрые цветочки иван-да-марьи, охряно-золотистые венчики козельца, нежные и мягкие созвездия анютиных глазок, разбросанные по шелковому чистому ковру травы, веселили и радовали косцов. Особенно отрадно Ельцову было доходить до конца ряда, обмакивать, как это делали все, свою косу в прозрачном источнике, после чего словно легче становилась она и легче и приятней сама работа. Светом зашедшего за лес солнца освещены были только те косцы, что всходили к верху луга, а внизу, в лощине, уже остро пахло росой, поднимался белый пар и совсем темнело.
Ельцову порой чудилось, что где-то поют необыкновенно звучные голоса, но когда он напрягал слух, то слышал лишь звон работающих кос, знакомый протяжный звук «аах-ыыхх» и больше ничего. Но как только он начинал отвлекаться, уходить в себя, как опять радостно и тихо продолжала звучать в нем эта непонятная и волшебная песня, которую он никогда не слышал. «Как хорошо, как прекрасно, повторится ли когда еще это?» — думал он с замиранием сердца. В это время над головами косцов пророкотал гром, откуда-то подул ветер, овеивая их лица свежим и душистым дыханием; спустя совсем немного из круглой тучи, нависшей над лесом, пролился короткий и очень теплый дождь; еще острее запахло травой — мятой и срезанной сырой полынью. Агеев поглядел на небо, покачал головой и, не разгибая спины при заходе на свежий ряд, опять пошел откладывать ровный, едва светлеющий в сумерках валок. Старик Прокофич все так же шел впереди Ельцова, и, когда закапал и забрызгал ненужный дождик, он что-то пробормотал про себя. Дождик быстро утих, вечернее небо расчистило, еще светлей и прозрачней встал над лесом месяц, и замерцали, осыпали серебром небо яркие звезды. Уже было темно, но свет месяца и звезд хорошо освещал луг, приобретший теперь какую-то таинственную силу и власть над косцами. И луг, и лес, и остро мерцавшие изредка под светом звезд лезвия кос, и звуки подрезываемой травы — все уже было исполнено иного смысла и значения. Никогда в Иване Ельцове ощущение братства людей и чувство восторга перед их трудовыми руками не было так ясно обнажено, как под этим огромным, расцвеченным звездами небом. Коса его работала словно сама собой, он лишь приноравливался теперь к ней, через определенные промежутки поднимал и опускал косовище, но тяжести и усилий почти не чувствовал. Загадочными и полными тайны казались ему двигавшиеся в полусумраке фигуры косцов, их медленные и ритмичные взмахи, и их проход с поднятыми косами, и их расстановка на новом ряду. Он сильно огорчился, увидев, что луг уже почти кончился: остался саженей на сто кусок по самому верху. И на этот кусок опять установившимся порядком один за одним стали заходить косцы и налегли с прежней силой. Весь Глинкин лес был охвачен сонной тьмой, и только этот луг со своей лощиной и бугром, с комарами и звоном кос был разбужен летней страдой. Скошено за день было так много, что этого пространства могло бы хватить на двое или на трое суток и не шести, а десяти косцам. Докосив последний выем, мужики слаженными и быстрыми движениями вытерли сырой травой косы, забросили их за спины и молча и неспешно пошли к телегам устраиваться на ночевку.
VI
Легли опять, как и после обеда, — кто под кустом, кто под телегой. Ельцов лег рядом со Степаном Агеевым; по правую руку от него, сладко почесываясь, приладился Бодров, который, казалось, тотчас же крепко заснул. Филипп Савушкин встал и, недовольно покрякивая, пошел куда-то во тьму, а Степан наказал ему в спину: